Автор: Николай Боков
Название: Никто. Дисангелие от Марии Дементной
Период появления в самиздате: 1966 - 1973


 

НИКТО

Дисангелие[1] от Марии Дементной

Публикуется по изданию: "Грани", №82.

 

Глава первая
ГРЁЗЫ ПЕТАТОРОВА[2]

Петаторов[3] замерзал.

Осень закончилась, пошли морозы; на асфальте лежал лед, и всё равно было сыро. Петаторов потрогал лицо — холодное и влажное. Флаги на домах не шевелились и висели тяжелой массой, будто освежёванные телята. С треньканьем жужжали фонари. Впереди на перекрестке мелькнула тень человека, — и опять только мороз напоминал о себе. Сокольники засыпали в тепле и запахах. Петаторов торопился. Нужно пройти еще два переулка и почти весь Новоослепенский тупик. И он тоже очутится в тепле. Слегка беспокоило его то, что два месяца уже он не платил за комнату; не лежат ли немногие его вещи во дворике? Он не появлялся на квартире с неделю, шатаясь по городу и за городом, а теперь мороз гнал его в родную теплую берлогу, где можно лежать на старом пружинном матрасе, курить, думать о вечности и пить дешевый портвейн.

— Тьфу, какой холод!

Подкладку пальто Петаторов весной отпорол, и квартирная хозяйка сшила ему новые брюки. Сукно на рукавах истончилось, местами до полного отсутствия. Засаленный пиджак под пальто не грел вовсе.

Я, кажется, очень опустился. Летом встретил на Арбате знакомого и отвернулся, терпеть их всех не могу, и услышал, как сказали в спину сострадальчески: «Как он опустился!»

Неужели я выглядел хоть когда-нибудь иначе!..

Им всем главное в жизни «выглядеть». "Как он опустился!" Хе! А вы поднялись, что ли? Соколики! Коршуны! В поднебесье парите!

Когда-то Филипп Аркадьевич был ученым филологом, писал статьи и даже книги. Кажется, года четыре прошло с тех пор, когда он проснулся утром и почувствовал скуку. Господи! Три десятка лет прожил[4], и всё ни к чему. Синяя птица по-прежнему неуловима, она доверчиво дается в руки только во МХАТе. Сто лет прошло, и каждый вечер актер со скукой ловит скучающую синюю птицу. Петаторов вспомнил, как двадцать лет назад попал в театр и как сидевший впереди пенсионер заплакал и закричал в слезах и соплях: «И мне, и мне!» Стучал палкой по полу и кричал, пока его не вывели. Да, стало скучно, и он ушел из дому. Пытались, должно быть, искать его, виделся с женой и сыном. Они плакали, а он сидел бесчувственный и скучал. Чуть в сумасшедший дом не заперли. Думали — наверно, влюбился доцент; пройдет первая доцентская любовь, — и вернется, куда деваться-то?! Не вышло...

Петаторов бежал по улице. Кажется, — вот.

Он открыл дверь и пошел через начавшую застывать кухню к себе.

"Пожрать бы", — подумал кандидат филологических наук.

Пыхтя, выползла хозяйка и сказала ржавеющим голосом:

— "Что-то давно не видать тебя было, Филя. Ты, должно, до Октябрьских ушел.

— Дела, бабуся. Возьми вот двадцатку, остальные за мной будут.

— Неаккуратный ты стал, Филя. Целый год хорошо платил, а сейчас — по случаю. А мне как тяжело! Пенсия — тьфу, на одни дрова, привезти да распилить. Ах, Филя!..

— Заработаю — вперед отдам за полгода, — пообещал кандидат, запирая дверь комнаты.

— Неужто, Филя?! — заволновалась хозяйка.

Петаторов слышал, как старуха ушла в коридор и долго и немощно, со сладострастием, кряхтела в уборной. Щелкнула выключателем и, шепча: Господи, прости нас грешных! — ушла в свою комнату.

— Мяу! — сонно сказала кошка на кухне.

Петаторов вытащил из-за шкафа мешок сухарей и старый воронёный термос. Пусто. Сладкий запах вина пощекотал ноздри, и Петаторов смахнул слезу. Он достал бутылку из внутреннего кармана пальто и поставил рядом с матрацем. Только за этим карманом Филипп Аркадьевич и следил; в него клал сигареты и съестное, а главное — посуду. Карман был новый и добротный, разделенный на секции, по пояс — глубиной, а в ширину — до лопатки. Филипп Аркадьевич поставил на плитку чайник, снял ботинки и прислонил к вылезшему из стены углу печи.

Он улегся и закурил. Потом подумал, что принес сегодня «Венеру в мехах». Ладно, на завтра. Взял стакан и поковырял пальцем присохшую на дне желтовато-белую мерзость. Ладно. Налил полный стакан и посмаковал минутку, словно жених, смотрящий на раздетую и взволнованную невесту в брачную ночь. Мелкими, Филя, глоточками! оп-оп-оп-оп!

А-ф-фу-у!

«Хороша, сука! — подумал кандидат. — In vino veritas, sed in quanto vino?»[5]

Эх, сухарики, да в чай размочить, да покушать! И прессованный чай — лучший в мире.

Петаторов заварил чай — черный и горький. Сахарку — два кусочка.

Я лежу и пью чай — неторопливо. Когда бывают у меня деньги, покупаю хлеба побольше и сушу сухари. Страшно зависеть от желудка, — на подлости толкает. Так чуть он возмутится — я ему сухарик, сухарик! И чаёк. И замолчи, бедный.

Мне ничего не надо. Виноват, — бутылочку винца, только не водки, я не алкоголик какой-нибудь. Вино мне для фантазии — счастья моего — нужно. Я на службу не хожу, наплевать на всё.

Нигилист?

Да нет, волосы седые местами, какой нигилист? Просто понимаю я многое, так много, что руки опускаются.

Да, так я и живу. Нашел-таки синюю птицу! Господи, сколько их — в каждой бутылке. Пришла ночь, и она моя! «Опустился!» Пусть так, — а если я счастлив? Кто из них похвалится, что счастлив?! С ума, говорят, сошел; правильно говорят, потому что счастье они за сумасшествие принимают. Я вот в окошечко посмотрю на звезды, а потом — на матрасик и еще полстаканчика налью, и опять — мелкими, Филипп Аркадьевич, глоточками! Не торопитесь! И я один, я свободен, мыслью мчусь и там, и тут, преимущественно в прошлом, а как мысль в будущее ткнется, так оно вовсе не светлое, а геенна огненная, крылья мне опаляет! Нет уж, сами работайте, лгите, лгите, до конца растлевайтесь, пока на мозге пролежни образуются; растлиться вам и не хочется иногда, но иначе не можете, потому что трусость и дряблость душевная до крайности дошла; я вас насквозь вижу. Иногда завопить мне хочется: опомнитесь, пока в душе последняя искорка тлеет, что же вы! Скажите, что вы думаете, а не начальник ваш! И завопил когда-то давно, потому что невмоготу стало; чуть не выгнали с работы, но друзья уладили: оформили справку, что — припадок. И наследственность плохая: деда вздернули как экспроприатора, с отцом тоже сделали нехорошее. А я — счастлив. Говорят обо мне, жалеют, горемыка Филя. А я сижу и вечность чувствую, я, Филипп Аркадьевич Петаторов! Что толку копаться во всем? Ничего нет! Бог умер! Тогда что? Я, Петаторов, сам себе Бог, Бог во мне; ни жертвы не нужно, ничего, счастье мое Петаторово есть!

Налейте еще стаканчик, Филипп Аркадьевич. Мелкими, мелкими, и — эйфория. Ха-ха! Теперь и убить меня нельзя, — нож расплывается, расплывается и — мягкий, как перышко. Ах, Петаторов, помнишь, как ты начал рушиться? Понял вдруг, что ничего нет. Что лгал, лгал до отупения, до скотства; на собраниях говорили: Петаторов! Ты злился, но поправить стеснялся, и крикнул однажды: не Петаторов, а Петаторов! Докладчик извинился и поправился: Петаторов. И я родил-с я, я, Филипп Аркадьевич! О, свободы нет: и бабуся с квартиры выгонит, и милиция тут как тут, — да всё это по поводу тела моего, а душа чиста, о, бриллиант мой! Вырвалась, нежная моя, бессмертная моя, единственная моя! Вырвалась! Сорвана свиная шкура[6] с драгоценности моей, — я весь перед вами! «Опустился!» Вам бы так опуститься! Ну да, положения лишился, ах, семьи, тепла душевного. «Положения»!

А если ты лжешь? Жалеешь в душе-то?

Петаторов стоял на коленях у плитки и следил за чайником.

— Филя, дай колбаски, — пробормотала кошка сквозь сон.

А если я лгу?

Как вырвать правду из души? Самое трудное — себе сознаться, потому что потом делать нужно что-то. Хорош чаёк.

А вот не лгу! Пусть подозреваю, — подозрение очищает. Попался, раб! Подлости-то еще достаточно, чтобы жить и грезить!

Но не мерзкий, не подлый я, чист душою, как весенний листочек, да. Рваненькое пальтецо, костюм не ахти, но чист!

...И я вот сижу, и страшно мне: я один на один с этой огромной страной, с умершим Богом. Почему мы так несчастны, безразличны? Почему нам всё равно, что рабы? Господи! Почему живут люди как во сне; нужно бежать, обороняться, а руки и ноги ватные, и вновь настигают злодеи, и ломают, насилуют. И ничем не помочь, потому что мы приснились дьяволу, и сон этот вечен. И я сам — Петаторов — могу только спрятаться, скорбеть и с восторгом наблюдать, как капает кровь на снег, на грязь, на пол. Кровь и скорбь.

Мелкими, Филя, мелкими. Не торопись, мало осталось. И не вырвать эту боль, Филя, не залить ничем, не зацеловать красивым губам.

Петаторов закутался в пальто и ватник и стал засыпать.

А за окном стояла зима, очередная зима, когда всё заносит снег и дует ветерок, когда хочется не жить, а улицы залиты плачущим светом качающихся фонарей, и по улицам и переулкам ходит мало-мало людей, — они умрут этой ночью. Они готовятся, у них нет уже времени, и неважно — холодно или тепло. И ветер бросает им то в спину, то в лицо сухой снег и поет самодовольно-академическим голосом: нет у тебя никогоооо... никооогооо... ты один... скоро я принесу снееег на твоюууу могииилууу... ааааааа...

В такую ночь мужчины спрашивают с тревогой у прижавшихся к ним женщин:

— Ты меня любишь?

— Да...

— А ты?

— Да!

Они лежат на теплых постелях в теплых комнатах за каменными стенами домов, дома стоят на городских улицах, а бесчисленные города потеряны в огромном пространстве, называемом Россией. У нее никто ни о чем не спрашивает, и она лежит, бескрайняя и холодная, и мертвыми глазами смотрит, и даже не смотрит, потому что глаза занесло снегом и пеплом, они напоминают о лице античной статуи. Россия мертва, а люди —

 

СОН ПЕТАТОРОВА

Петаторов бежал, замерзая, и никого не встречал. Вечером неожиданно ударил мороз, и город заледенел до весны. За углом он наткнулся на бочку с пивом; недвижно стояла очередь, рука продавщицы лежала на кране, из него торчал столбик прозрачно-желтого пива. Правая рука покоилась на горке медных денег. Пьяный замерз с кружкой в руке, другие сидели, привалясь к колесу бочки. Из открытых ртов не шел пар; у одного остался в зубах хвост селедки. Женщина тащила от бочки мужа. И замерзли. Милиционер держал во рту свисток и поднял палочку вверх; машины не двигались, только светофор еще вспыхивал. Озабоченная старушка с поленом под мышкой не успела перейти улицу. В телефонной будке с разбитым стеклом стоял мужчина и хохотал в телефон: ветер успел намести ему сугробик на язык... Милиционеры, бившие прохожего дубинками, застыли в различных па служебного танца.

И сколько ни метался Филипп, не мог найти живого человека. Снег медленно падал на застывших людей, они белы и красивы, и не слышно звуков речи.

Он выбежал на Садовую и увидел колонну воинов. Они маршируют четко и слаженно. Маленькие отряды отходят в переулки. И тогда начинается истребление замерзших. Воины легко раскалывают людей, те — сосульки — ломаются со звоном. Филипп идет за ними и видит, как они набрасываются на статую Пушкина и рубят, рубят, мечи тупятся, а из медных шрамов течет горячая красная кровь[7], покрывая льдом бульвар и площадь. Филиппу кажется, что в подворотнях прячутся фигуристы, мгновение — и закружатся веселые пары на кровавом катке.

— Болваны! Разве непонятно, что это памятник! — гремит военачальник.

«Это же нашествие царства египетского!» — думает Филипп Аркадьевич.

А египтяне колют людей, точно лед.

Петаторов замерзает. Он рвет колючие лапы холода, он леденеет и видит Надю, которая льет на него кипяток из чайника, но вода схватывается, Петаторов покрылся толстой коркой льда. Он с трудом разевает рот и говорит:

— На-теш-та, пе-ги...

К ним приближается воин и заносит меч для удара.

«Не надо! — хочет крикнуть Петаторов. — Я чист и хрупок, как лед, по-ща-ди!» — и услышал треск своего раскалывающегося тела.

 

Глава вторая
НА ЧТО ЖИТЬ?[8]

— Уф!

Петаторов проснулся от холода, дрожа и натягивая на голову пальто без подкладки. Бабуся растопила печку, и полешки запрыгали и запищали, как кролики.

— Мяу! — сказала кошка, приоткрыв мордочкой дверь.

— Мяу! — сказал Петаторов. Кошка замурлыкала и протиснулась. Она подошла к матрацу и внимательно посмотрела на постояльца.

— Ну что, киска, есть хочется?

— Еще бы! — сказала кошка.

— Ладно. Если сегодня что раздобуду, — непременно угощу.

Кошка одобрительно поколотила хвостом по бокам.

— Эх, киска, холодно, и вина нет, и поесть нечего. Ладно, образуется всё.

Петаторов встал, надел пальто.

— О, засмейтесь, смехачи! — сказал он и вышел на кухню.

— Бабуся, дай картошечку.

— На.

— Спасибо! Еще бы одну.

— Хватит! Десятку когда отдашь?

— Буквально очень скоро. Чайку бы чашечку.

— Пей, что с тобой сделаешь!

— Не ворчи, старая. Рука дающего да не оскудеет.

— Иди, иди!

Петаторов съежился и вышел на улицу. Дворники сыпали песок на обледеневший тротуар. У гастронома стояла толпа с задранными вверх головами; изо ртов торчали бутылки, словно горны, готовые запеть о торжестве. Увы! Только бульканье пива донеслось до Петаторова. Опохмелялись. У него защемило сердце, он отвернулся и со скучающим видом прошел мимо.

Туман висел клочьями, неподвижный. Кто-нибудь проходил, серый клок спохватывался и делал движение к человеку, отставал и грустно повисал снова. Петаторов вышел к вокзальной площади, его затолкали, затискали и согрели. Он прошел под мостом и свернул на Каланчевскую улицу. Переулками, полными косых и грязных домишек, вышел к Мещанке. Здесь, в Сиротском переулке жил его друг Юлий Шептунов, не имевший определенных занятий. Петаторов зашел во двор, крикнул: «Юлий!», по гнилым доскам в подъезде перебрался к лестнице и поднялся на пятый этаж. Дом напоминал богадельню: длиннющие коридоры и множество дверей. Здесь жили тихие незаметные старушки: слушали радио, шамкали друг другу новости внешней политики, варили пшенную кашу и картошку. Петаторов вошел и услышал из кухни разговор.

— Та... Корапь в просланство запустить — это тепе не кота за хвост тернуть...

— Да, это машина слошная...

В глубине туннеля-коридора стояли две старушки и скучно дрались. Одна ухватила за оставшийся пучок волос над правым ухом партнерши и силилась его выдернуть. Жертва без энтузиазма взвизгивала, не от боли, — а соблюсти приличие.

Приятели дошли до самого конца коридора. У двери шептуновской комнаты стоял огромный ящик из-под телевизора, в котором Юлий хранил картошку. Комната была в три человеческих груди шириною и длиной в два человеческих роста. Прямо при входе начиналась узкая кровать, у окна — стол и стул, проигрыватель. На стенах коллекция солнц — золотистые, красные, синие, зеленые, веселые и горестные солнца; они как бы освещали комнату. Над дверью — полки с книгами.

— Хочешь чаю, Филипп?

— Не откажусь!

Юлий ушел на кухню, а Петаторов лег на кровать. Ему было тепло и хорошо: он у друга, сейчас попьет чаю и поговорит с Юлием; с ним можно говорить обо всем. Юлий всё понимает, и опасаться его нечего. Неужто в этом мире можно доверять?! Да, да, и потому мир еще не развалился. Люди прицепились друг к другу, висят на тоненькой ниточке доверия — над пропастью. То один, то другой срывается, потеряв всякую надежду начать жить; и этих людей толкает в спину толпа сограждан: в мундирах и без оных, добрых и злых, и прочих, прочих...

— Возьми стакан, Филипп. Кстати, как у тебя с деньгами?

— Нет.

— У меня тоже туговато, но вчера продал хорошую книгу за такие же деньги, вот трешка.

— Спасибо. Ты добр ко мне, Юлий. Я сам уже ничего не могу заработать. Я устал от недоброты. Как нам не повезло, Юлий! Мы попали в ад и живем! Ты моложе меня на десять лет и ты, может быть, видишь выход. А я отравлен. Я не вижу способа остановить людей, — они идут на пиршество Люцифера и рвут друг у друга куски, чтобы придти упитанными к нему на стол! Бога нет, Он умер, и в душе у них вместо Него — политграмота.

— И все-таки, Филипп, доброта дремлет в них, и она проснется... Я уверен.

— Ха-ха! Доброта их не идет дальше, чем уступить место старухе в автобусе. Потенциальная доброта и царствующее зло! С чего бы проснуться первому? Нечистая сила слишком изобретательна, для нее каждый холуй — работник. Что такое Бог? — настрой души, доброта; а хам? — тоже настрой души. Что делать, если внутри сидит хам, не выкурить! Нет, Юлий. Люди изыграются до смерти, до ничтожества. Порвутся тонкие струны и — конец — смерть. Я-то вовремя сбежал! Впрочем, именно тогда, может быть, через смерть и кровь очистится зверь и станет человеком? И опять: кто победит на этот раз: Бог или хам? И самое ужасное, Юлий, из-за чего мне больно-то, — я не верю, что будет этот раз...

— Филипп, чай остывает.

— Да-да.

Петаторов взял кружку и снова лег. Он волновался.

— Филипп, ты пришел ко мне за утешением?

— Да! Помоги мне. Скажи, что ты думаешь. Скажи, Юлий! Мне тридцать шесть и уже всё надоело. У меня убили отца, так, запросто, — взяли и убили. Я учился и, вместо филологии, изучал труды семинариста. О, Господи! А потом — кошмар: с тираном не умерла тирания; она гибка и хитра, она вечна, потому что поселилась в людях...

— Филипп, я расскажу тебе притчу. При всей твоей учености ты ее не знаешь...

 

ПРИТЧА О СУНДУКЕ

Случилось так, что некоторые люди очутились в темном и непроницаемом для света ящике — старинной работы сундуке. В нем можно было стоять и даже ходить, и только. Нечистая сила прыгала и скакала на крышке; люди еще помнили, как выглядит Божий свет, и хотелось им выйти в мир — и жить! Они народили детей, состарились и умерли. Дети росли с зелеными личиками и слабыми головами, среди них, вследствие отсутствия воздуха и солнца, преобладали рахиты с мягким прогибающимся черепом. Они тоже рожали детей, сажали картофель и — старились, и спокойно, с чувством собственного достоинства уходили в потусторонний мир. Однажды в углу сундука обнаружили древнего старца, который прошептал: «Я умираю... Я много знал и даже помню то время, когда не сидел в сундуке! Это было прекрасно! И всю жизнь в кромешной тьме я писал трактат "Как выйти из сундука"». — И старец испустил дух. Трактат зеленолицые прочесть не сумели, потому-то по-прежнему царил мрак. Изредка с наружной стороны стучали; одни говорили с радостью: о, сундук ремонтируют! Наверно, набивают железные полосы! Как хорошо! Мы можем спокойно жить и работать на посадке картофеля! Некоторые печалились, но виду не показывали: тайно, когда другие спали, они забирались к потолку-крышке и пробовали ее открыть, но на крышке прыгала и плясала нечистая сила. И вдруг у нечистой силы случилась беда: дужка замка проржавела, и замок свалился! Зеленолицые затряслись от страшного грохота, а самые смелые и любопытные забрались к потолку и приоткрыли крышку. В сундук ворвался ветер и солнце! Многим зеленолицым сделалось дурно от потока свежего воздуха, и они заплакали, думая, что умирают. Нечистая сила прыгнула на крышку, спохватившись, и совала в петли то морковку, то кочерыжку, а любопытные толкали снизу! И нечистая сила не может до сих пор прихлопнуть крышку: то пола попадет под край, то руку зеленолицые положат, то голову, — и летят головы. Очнулись зеленолицые и боятся теперь уже: а вдруг захлопнут?! мы задохнемся!

А в мерцающем свете на дне сундука другие зеленолицые читают трактат седобородого старца «Как выйти из сундука». И прочие зеленолицые потихоньку людьми себя чувствовать начинают, хоть и боязно им, но догадываются уже о прелестях света и свежего воздуха.

Петаторов лежал на койке бледный и смотрел на сотни солнц, развешанных на стене.

— Хорошая притча, — сказал он. Юлий разлил остатки чая.

— Ты думаешь, хватит голов-то под крышку класть?

Юлий пожал плечами.

— Юля, — прошептал Петаторов, — помоги мне поверить в это...

С болью Шептунов посмотрел на Филиппа: лицо желтое, рваное пальто, кусок одеяла наместо шарфа.

Ничем ему не помочь... ничем, трам-та-ра-рам!

— Юлий, — Филипп Аркадьевич вскочил и наклонился к Шептунову, — Юлий, — шепотом сказал он, — а знаешь, какова последняя строка трактата?! — Петаторов захихикал. — «Чтобы выйти из сундука, нужно увидеть Божий свет».

Шептунов вздрогнул, поразившись убежденности в голосе Филиппа.

— Какая у тебя вера в несчастье!

— Да, да! — закричал Петаторов. — Это единственное, с чем я встречаюсь ежедневно, ежечасно! Это не легенда и не мечта! Я ни разу не сказал незнакомому человеку, что я думаю — даже о футболе! Я лгал студентам, а потом приходил домой и пил, чтобы забыть их доверчивые лица! А потом я понял: они знают, что я лгу и не могу не лгать! Что у меня работа такая! Я продавал душу разливочно и навынос! Я брал перо, — и оно привычно выводило лживые слова! И никто им не верил, потому что они были напечатаны в России и автор не сидел в тюрьме.

Петаторов изнемог. Он дрожал, пот лился со лба.

Шептунов каменно смотрел на солнце Ван Гога.

— Ты этого не испытал, Юлий. Ты — невинный нищий, а я — изнасилованный. Я растлен. Ко мне подошли и спросили: о, вы еще не в партии?! И я мямлил: да я еще не подготовлен, да я еще... И меня ласково спросили: что вы хотите? работать над латинскими авторами здесь или преподавать арифметику в Бугульме?.. Они знали, у них проверенный метод, они знали, что я — обыкновенная блядь!

Шептунов пошевелился.

— Филипп, но сейчас-то всё хорошо, ты свободен, ты ведь не лжешь мне?

— Не знаю. У меня ничего не осталось. Я — как безумный старик на пепелище — найду чугунок или ленточку внучки и плачу от радости. Мне нечего поставить на карту, я — нищ. Что я вырвал из пасти Молоха? У меня только и осталось — ты и хозяйкина кошка.

Шептунов повернулся к проигрывателю и поставил пластинку с органной музыкой.

— Юля, нет ли еще чаю? — спросил Петаторов, сникший и посеревший.

Шептунов взял чайник и ушел.

Я побегу куда-нибудь. Мне нужен холод и нищета, чтобы ничего не помнить! Всё забыть, слишком много думаю. У меня две колоссальные заботы — хлеб и вино[9]. И почитаю что-нибудь...

Хлеб.

Вино.

Десять рублей хозяйке.

Колбаски для киски.

Петаторов слушал Баха, и ему становилось спокойнее и лучше. О, печальные братья! Мы рассеяны по всем странам и векам, и мы протянем руки друг другу, и поддержим слабых и падающих, мы сильны, потому что среди нас — и Бах, и грустный Франц. Наша скорбь сильна, и какое-нибудь слово или звук переполнит чашу, и хлынет поток стонов, предательств, любви и горя, и ужаснутся люди и увидят, каковы они есть. Это сделаем мы, печальные братья. Кто, кроме нас, скорбит о так и не состоявшемся человеке, кто, кроме нас, проклинает самодовольного раба?

— Юлий, — сказал Петаторов вошедшему Шептунову, — я поеду обедать к сестре, месяц не был.

— Остался бы. Есть картошка, полселедки, сварим-почистим-съедим.

— О, Юлий, зачем тратить на меня столько всего, когда можно пообедать у родственников?

Они пошли к выходу по узкому туннелю.

Две старушки перестали драться и гнусавили в углу.

— Вот я и говорю: ихние пакеты хуже наших летают.

— Та... Вот по ратио перетавали: опять запуск отлошили, потому как непоряток...

— А наши — пнавильные: фьють — и тама, фьють — канточку с луны сделали...

— Та...

— Заходи, Филипп, — сказал Шептунов. — Работку найду какую — попроще.

— Спасибо, Юлий. Зайду.

«Эх, Филипп, — думал Шептунов. — Горький ты человек. Смяли и растоптали тебя. И не жить тебе. И чем скорее умрешь, — тем лучше. Если б хоть женщина тебя полюбила, — воскрес бы слегка, а потом замучил бы ее словами чистыми и беспощадными, анализом бы затравил. И сам бы умер, — мучаясь, что ни за что погубил. Впрочем, и сам он знает, что никто не согласится боль за него понести».

И Шептунов представил себе, что Петаторова нет уже. Больно стало, и одиночество сдавило горло, и сладкий ком поднялся изнутри.

стоп Юлий рано Фильку хоронишь стоп

Шептунов вернулся в комнату. Сегодня предстоит важное свидание с товарищем Шулятко[10].. Он вытащил чемодан из-под кровати. Так... пачка журналов... и книгу он просил. Лоуренс. Хм, Шулятко и по-русски плохо читает... Ограничусь, ладно, шестью журналами и открыточками...

..................................................................................

Э, да сегодня сильный мороз. И тротуары обмерзли. Эк!

Шептунов ехал к центру города. Недалеко от станции подземки стоял большой мрачный дом, увешанный мемориальными досками. Здесь проживал товарищ Шулятко. Занимал он такой пост, что даже про себя Юлий боялся его назвать. Не знать — спокойнее. Не знаю — и всё. И слава Богу, что не знаю.

И Шептунов вошел в подъезд. От стены отделилась фигура, задрапированная мебельной тканью.

— Куда? — спросила фигура.

— В квартиру тридцать семь.

Задрапированный человек вытащил бумажку и сверил с часами.

— Фамилия?

— Шептунов.

— Звать?

— Юлий Адамович.

— Год рождения?

— Сороковой.

— Проходите.

Шептунов поднялся на второй этаж и позвонил. Дверь открыла красивая мускулистая девушка.

— Скажите, пожалуйста, товарищу Шулятко, что пришел Юлий...

— Один минута! — отвечала красавица с сильным французским акцентом.

От сквозняка дверь болталась, громыхая цепью. В который раз Юлий поразился этой цепи — великолепно обработанной, видимо, вручную. Девушка вернулась и сняла цепь. Провела Шептунова в маленькую комнатку; мебели — стол и два стульчика. Окон нет. В стене маленькая дверца, похожая на ту, которую отпирал Буратино золотым ключиком. Дверь в коридор отворилась и вошел товарищ Шулятко — полулысый, статный, без морщин, с мелкими красноватыми глазами. Пижама и туфли.

— Что принес?

— Шесть журналов и фотографии.

— Сколько?

— По десятке за предмет.

— Пятьдесят.

— Семьдесят.

— Я мог бы получить все эти журналы бесплатно.

— Я понимаю, — медленно сказал Шептунов. — Но я понимаю и то, что лучше их получить от меня за деньги.

— Покажи предметы.

Юлий развернул журналы. Глаза Шулятко затлели.

— Хм! То, что нужно.

И Шулятко с деланной небрежностью рассматривал фотографии обнаженных женщин в различных позах «гимнастик» по системе йогов. Шулятко не заметил, как рука его вытащила бумажник и безошибочно отсчитала семь красненьких.

— Я вам больше не нужен?

— Что?.. — сказал Шулятко. Он достал увеличительное стекло и, волнуясь и розовея, разглядывал причинное место на фото.

— Погоди! — сказал он вдруг и заговорил отрывисто: — Мне нужен надежный человек на полчаса каждые две недели.

— Педераст? — быстро спросил Шептунов.

— Нет! — морщился Шулятко. — Вечно у тебя на уме скабрезность! Ему ничего не придется делать такого, только походит у меня в комнате (он указал на маленькую дверцу в стене), держа... ну, скажем, в руке... гм... что-нибудь металлическое...

Шептунов перерыл в памяти десятка два извращений. Ничего подходящего.

— Хорошо, — сказал Юлий. — Я постараюсь. Итак, сто — ему, десять — мне за посредничество. Причем мой человек не терпит никакого урона.

— Конечно! Но — надежного, чтоб не болтал где попало. Проболтается — посажу его и тебя. Иди.

— До свидания, товарищ Шулятко.

— Тулуза! — позвал хозяин. — Проводи Юлия.

Молчаливая мускулистая девушка закрыла за Шептуновым дверь. Загрохотала цепь.

В подъезде дежурил тот же.

— Стой! — сказал он. — Откуда?

— Из тридцать седьмой.

— Фамилия?

— Шептунов.

— Звать?

— Юлий Адамович.

— Год рождения?

— Сороковой.

Человек вынул фотоснимки, сравнил их с Юлием.

— Вошел в 11.00?

— Да.

Фигура наклонилась к стене:

— Петя, выходит № 966. Идентичен со снимками. Как у тебя?

— Порядок! — прошептала стена. — Выпусти.

Шептунов открыл дверь и вышел. Вытер вспотевший лоб.

Вот и не пыльная работка для Петаторова. Сто рублей за полчаса! Сможет снять хорошую комнату с женщиной, приоденется...

...............................................................................

Старик бросил в ванну хвойные таблетки. Доктор сказал: принимать лечебную ванну дважды в месяц по десять минут. И целых пять месяцев. Потрогал воду — горяча. Ах да, сегодня купил песочные часы — не пересидеть бы. Старик зашаркал в комнату и взял с подоконника сверток. Выглянул в окно. Холодно там. Дом напротив стоял мертво, завесив глазницы портьерами. Старик увидел, как из подъезда вышел человек, постоял и пошел куда-то. «Странно. Оборванец какой-то». Он снова поглядел на дом, — мерзкий холодок страха прополз в животе. Хоть бы кто выглянул! Словно там слепцы-мертвецы поселились! Старик ушел в ванную и опустил пальцы в зеленую воду. Пахло сосновыми досками. Теперь хорошо. Он снял пижаму, кальсоны и рубашку, пододвинул к ванне табуретку, осторожно — чтобы не поскользнуться — положил свое высохшее ненужное тело в горячую воду. Аааай, хорошо! Тепло разливалось по суставам; старик тихонько перевернул часы.

 

Глава третъя
ОБЕД У РОДСТВЕННИКОВ

Петаторов бежал по замерзшей улице. Что интересно этим людям?! Очнитесь! Барабанщики, тревогу! Горнисты, тревогу! Вылезайте из нор! Бейте!

Трубите, трубите!

Пока не поздно! Трубите! Не отдавайте горна Архангелу, — он пропоет о другом[11]!

А?!

— Разве можно бегать перед близко идущим автомобилем?[12] — ласково спросил милиционер.

— Нельзя! — испугался Петаторов и подавил в себе желание стать на колени. И забормотал, как молитву, из Вл. Соловьева:

Я порядка не нарушу, —

Но имей же состраданье:

Не томи мою ты душу,

Отпусти на покаянье!

— Ладно, иди так.

Сестра жила на другом конце города. Петаторов сел в автобус — и ехал.

Будет ли она рада видеть братца? Какая разница. Накормит, не прогонит, — перед соседями стыдно. Ха-ха! А ведь ей неприятно: доцент, труды печатает, уважаем, — и вдруг свихнулся. Позор семейный!

Ха-ха! Ха!

Я еще мало вас опозорил! Доцентом был, ха! ха! Из грязи — да в кандидаты.

Поесть бы. Наверно, стопочку подаст. С мужем — непьющие, а праздник разыгрывают по программе. «Чтоб всё, как у людей». О, сестра передовая. Президент Комитета Домовых[13]. Идеологически выдержанная сестра. Когда ушел отовсюду, — приезжала. «Как тебе не стыдно, Филипп». Я рассмеялся ей в лицо и сказал спокойно: уходи, родная, я сверну тебе шею. И родная ушла.

А потом смирилась, — брат ведь. Прислала через Надю письмо. Приходи, мол.

Автобус громыхал на ухабах. И — пошли коробочки, коробки, коробы с отделениями для людей. Живите, милые.

Как серо и скучно! Кто-то сказал (Гёте?): архитектура — застывшая политика. От блестящих шутовских бубликов на шпилях — до коробочек...

— Конечная! — крикнул шофер. — Эй, парень!

«Эй, парень". Это мне. А что я? Я порядка не нарушу...

— ... Здравствуй, дорогая Лариса, как я рад тебя видеть! — с пафосом сказал Петаторов.

— Здравствуй.

Петаторов сбросил пальто — и на кухню.

— Здравствуй, суп, как я рад тебя понюхать!

— Сейчас обедать будем, помой руки, Филипп, и иди в комнату.

— Дядя Филипп пришел, — обрадовался племянник[14].

— Здравствуй, племянник! Ты всё такой же болван, как и прежде? Насупился.

— Здравствуй, законный муж моей родной сестры! Ты всё такой же...

— Перестань, Филипп! — оборвал его Алексей Семенович, муж Ларисы и начальник отдела. И ушел на кухню. Там зашептались, потом заговорили громко.

Петаторов слушал ссору с наслаждением.

— Он... он — пятая колонна в нашей семье! — кричал Алексей Семенович. — Он попрал самое святое, я уже не говорю об элементарных нормах поведения! Ему место в сумасшедшем доме! Выгнать его из города-героя! Полиглот паршивый! Тунеядец!

— Не надо, Алешенька, он такой несчастный, он ведь совсем один, ведь он больной... Не устраивай скандала, ну пожалуйста. Он приходит к нам раз в год, потерпи немножечко...

— Он развращает нашего сына! Посмотри, как мальчишка ему радуется, полгода только и говорит: дядя, дядя!..

Петаторов потеплел.

— Племянник, — сказал он. — Не злись. Я не простой дядя, я — сумасшедший дядя. Поговори со мной. Ты, кажется, школу заканчиваешь?

Племянник сиял.

— Да. Дядя Филипп, я буду — как ты — филологом.

Филипп Аркадьевич смутился.

— О, племянник мой, ты тоже хочешь сойти с ума!?

— Нет, дядя, ты не сумасшедший, ты благородный.

— Да, я благородный сумасшедший... Сестра внесла дымящуюся кастрюлю.

— О, наконец-то! Как тебе идет эта кастрюля, дорогая сестра!

Алексей Семенович молчал. Сестра резала мясо.

— Сестрёнка, — мягко сказал Петаторов. — А этого... ну, как его... не найдется?

Лариса молча встала и подошла к буфету.

— Спасибо, Лара. Ты добрая, а я нехороший.

И он выпил стакан портвейна.

Молчали.

— Теперь нам нового директора прислали, — угрюмо сказал Алексей Семенович. — Еврей.

— Ну и что? — спросил Петаторов.

— Ничего. Еврей.

........................................................................................

Пиво и Шептунов. Натюрморт: Шептунов с пивом. Полстакана пива — глоток холодного яблочного сока. Хватит. Встал-пошатнулся-пошел.

Домой, гоп-гоп. Только бы не... центурион. Держись, Шептунов.

Помочь Филиппу.

Поехать к его жене, рассказать? Сколько они не виделись? Много лет, да-да. Забыли обоюдно.

А я всё читаю. И всё-всё читаю. И умный ты стал, Юлий Адамович.

Нужно поехать к Петаторову на квартиру. Сто рублей за полчаса!

Гоп-гоп!

Отпер комнату и упал на койку.

Поеду вечером; наверняка толкается у гастронома. пого

.......................................................................................

...— Ну и что?! — закричал Филипп Аркадьевич.

— Ничего. Камню упасть негде — одни евреи.

— Ха! ха! Если б их не было, ты умер бы со скуки. Это же великолепная тема! Камень есть куда бросить, превосходство некоторое ощутить — вот и я что могу! Голову в действие привести свою можешь, — да не голову, а прессованное сено!

— Филипп! — предостерегла сестра.

— Ты их не знаешь! — кричал уже и Алексей Семенович. — Хитренько-хитренько — русских и оттесняют! Думают, — дураки! Мы, русские, дураки!

— По-моему, это давно установлено, — спокойно сказал Петаторов. Не приходится сомневаться. Алексей Семенович дернулся.

— Вот, Ларочка, весь твой братец. А мне вот вчера рассказали, что они с нашими детьми делают! В идиотов превращают!

— Но?

— Как делать в школе прививки детям, так они своих не пускают, потому что лекарство отравлено специально, чтобы русские дураками росли! Тогда легче им пролезать будет!

— Алексей, тебя, наверное, евреи купали в этом лекарстве, — до такой степени ты...

— Филипп! — прервала сестра. Перестаньте, поговорите о чем-нибудь другом!

— А не о чем больше, правда, Алексей? Молчали.

— So, you want to be a philologist, then I believe you must speak English rather well, dear nephew?

— Yes, unсle Philip,  — отвечал племянник.

И они отделились от родителей непонятными словами. Алексей Семенович — шокированный — в душе загордился познаниями сына.

— Племянник, возможно, я не так скоро появлюсь у вас снова. Подумай над тем, что я тебе скажу. Политика заняла столько места в этой стране, что всё стало ей подвластно, — всё, что пишется словами, а не выражается в математических знаках. Математика неопасна для официальных лиц, наоборот, — она создает новое оружие и приборчики для подслушивания и подсматривания. А слова опасны, они могут кричать о добре и любви! Ты понимаешь меня, племянник?

— Yes!

— То be or not to be... it sounds nonsense nowadays! I would say: To lie or not to lie, to craze or to betray...[15]

— Перестань портить ребенка, — сказал Алексей Семенович, ничего не поняв и погибая от почтения к доценту.

Молчали.

Сестра убирала со стола.

— Я тебе помогу, — сказал Петаторов и понес тарелки на кухню.

 

Глава четвертая
В РЕДАКЦИИ БОЛЬШОЙ ГАЗЕТЫ[16]

Бегут курьеры. Стучат машинки. Считывают корректоры. Бумага. Шрифт. Краска. Печатают. Грузят. Везут. Чьи-то руки кладут копейки и берут лист. Читают. Завертывают бутерброд. Стелют на грязную лавочку — сесть и поцеловаться. Несут в уборную.

Читайте. Выписывайте. Триста шестьдесят пять дней в году шуршат бумажные мыши и быстро-приятно трут лапками укромное местечко, — там, где должны располагаться мозги.

Василий Велзин — прогрессивный журналист. Он многое понимает, но не всегда пишет об этом в газете. О многом написал он на туалетной бумаге. Если бы колонки, написанные Василием Велзиным, вытянуть в одну линию, то можно бы двести раз.

…………………………………………………………………………

Петаторов смотрел на сестру. Постарела и устала.

— Да!

Моет механически посуду. Сестричка! Он-то за что ее?! Ах, подлец!

— Ларочка!

— Да?

— Извини меня. Прости. Я больше к вам не приду. Я всех вас затерзал. Я болен, Ларочка. Я ничего не могу поделать с собой. Я завидую людям: почему им хорошо или — сносно! Почему они не искромсаны, как я?! Прости меня, Ларочка!

Он истерично рвал пальто с вешалки.

— Филипп!

— Ах, Ларочка, все, все, все!

...Петаторов бежал по шоссе — мимо! А ведь кто-то выбежал следом из подъезда! Мимо!

Устать от беготни. Боишься оглянуться, Филя?! Трусит за тобой Ф. А. Петаторов, доцент!

— Филипп! — закричал отчаянно женский голос. Так кричат «помогите».

Очнулся.

Огромный серый дом, — шуршит, шуршит в доме, словно доверху наполнен мышами. Кто-то тут знакомый.

— Товарищ Велзин занят, — сказала секретарша, показав остренькие зубки. — У товарища Велзина (голос обратился в писк) Кирилл Пафнутьевич Саблезубов-Сорбоннов. Очень важная беседа. Зайдите через полчаса.

Петаторов, жалея, посмотрел на дверь в два человеческих роста, обитую мамонтовой кожей —

— Товарищ Велзин, в статье отредактировать только стиль. Завтра же в номер. До праздников всего две недели.

Велзин просматривал статью. Саблезубов через плечо Велзина перечитывал. Он еще горел творческим жаром и с болью расставался со своим детищем.

«Какая чушь, — думал Велзин, привычно расставляя недостающие запятые. — Мыто-перемыто — и снова».

«Когда, наконец, — думал Саблезубое, — мы  со всеми этими. Они думают, что хотят! Развинтились! Нужно  проводить в жизнь решения нашей . Когда все люди проникнутся  к империализму,  к гнилому искусству!
Нет! Мы не потерпим, чтобы клеветали на  на наше родное .
Самокритика и  — вот наше оружие. Борясь за чистоту рядов,
 пережитки, мы идем вперед к победе .

Когда , потому что .
 мы, , они,
  наголову .  !!!»

«  !!!»

Велзин переправил «растки» на «ростки» и позвонил. — Мышка, — сказал он вошедшей секретарше, — возьми статью и в набор. Юмористический рассказ снять. Пойдет статья товарища Саблезубова-Сорбоннова.

Саблезубов надел шляпу и распрощался.

В дверях столкнулся с каким-то оборванцем, тот пропустил его. «Это еще что за птица! — подумал Саблезубов. —

— Здравствуй, Вася! — сказал Петаторов.

— Филя! Ты неожиданен, как выстрел! Они обнялись и, рассаживаясь и посмеиваясь, закурили.

— Вася, ты бодр и весел! Как это тебе удается?

— А ты насмешлив, как всегда, но мрачен.

— Да, да. Я устал, Вася, и ищу работы.

— Филипп, ты ведь кандидат наук! Ты уволился из института?

— Давно. Я теперь никто.

— Без денег?

— Да. Летом работал, разгружал вагоны. А сейчас — всё равно...

— Филя, а Надя?

— Ушел.

— Что случилось?!

— Холуй умер, да здравствует сумасшедший! Я свободен как птица. Следовательно — я нищий. Это изумительно, Василий Велзин! Я читаю любимые книги и пью портвейн. Я плыву на льдине и кричу оставшимся: привет, крысы-мышки! Ха! Ха! В их числе — и ты. О, Господи! Брось марать туалетную бумагу, отдай ее людям — чистой! Идем вместе!

— А жить на что?

— Там видно будет.

— Нельзя так, Филипп. Я здесь на своем посту. Твои речи — апология бесполезности. Если я уйду, кто хоть чуточку поможет людям?

— Но?! Ты нашел людей?

— Да! Им плохо, они неустроенны и несчастны.

— О, юный Диоген! Пусть они останутся такими, — они не лгут и заботятся только о хлебе. Или ты хочешь, чтобы они платили так же, как я плачу?

— Фу, — вздохнул Велзин. — Мы все хотим изменений и потихоньку двигаемся в сторону послаблений. Постепенно...

— Это — прописная чушь, милый Диоген. Бесстыдники нанимают себе в помощники еще более бесстыдных. У первых даже преимущество, — они слегка верят. Бесстыдство стало нашей традицией. Мы не верим ни в Бога, ни в Россию, ни в себя, мы гнием, Вася...

Вошла секретарша.

— Товарищ Велзин, распишитесь здесь: нам выдали две мышеловки и полпуда крысида. Велзин черкнул.

— Мы, Диоген Велзин, не мечтаем больше о рае. Мы не мечтаем — найти человека. Мы не мечтаем больше вообще. Теперь страшно мечтать, ведь мечты осуществляются...

— Филипп, — сказал Велзин. — Надо работать, чтобы — жить.

— Не надо.

— Подрабатываешь, случайные деньги, я так не могу.

— Я иногда ворую бутылки! — смутился Петаторов.

— Вот видишь! — обрадовался Велзин.

— Quod licet jovi, non licet bovi.

— А по-русски?

— Приблизительно: каждому — свое.

— В самом деле! Для каждого важно только свое. Ничто больше не связывает. Люди одиноки — бегут по улице — забиться в норку и сидеть одному. И пьют — как ты. В России много толковали о братстве; оказалось — нужна толпа, чтобы кричать тирану: тирань, голубчик! А теперь скушно. Мелкие прохвосты не умеют гипнотизировать. Они смешны, Филя, нужно всё спасать!

— Но мы смеемся вместе, а потом расходимся плакать в одиночку. У людей был Бог, и Его нашинковали на плахе, досталось каждому по кусочку: четвертушка уха, ноготок или ломтик сердца. Мы рассеяны, оставаясь вместе. Оттого-то ненавидят евреев: они разбросаны тысячи лет и — остались братьями. Страдание не убило сострадания.

— Что же делать?

— Уйти.

— И всё оставить прохвостам?

— Да! Тебя используют, чтобы создавать иллюзию понимания и доброжелательности. Лиши их себя!

Пусть выглянет красная бесстыдно-голая физиономия хама!

— Мне кажется, что острожники не равнодушны к тому, какой у них надзиратель. Им лучше, если он — добр.

— Отдай арестантам ключи! Пусть бегут!

— Ключей у меня нет...

— Ха! Ха! И ты, добрый, шепчешь слова утешения в замочную скважину! А они приговорены сидеть пожизненно. И когда они видят твой добрый глаз в глазке, — им лучше. Ты идешь по коридору — добрый-добрый — и хочешь выйти на лестницу, — она заперта, и видишь такой же добрый глаз, — это твой надзиратель, и он тоже арестант! Беги, Диоген Велзин. Пока мыши не отгрызли уши. Пока ты не подумал: Господи, а они ведь правы!

— Я должен оставаться.

— Что ж. Прощай, Вася.

— До свидания, беглый.

И Петаторов ушел.

Велзин вздохнул и долго смотрел в серое окно: грязь и холод, и скушно. Он отодвинул ящик стола и достал альбом с этикетками от спичечных коробков. Тень радости пробежала по усталому доброму лицу прогрессивного журналиста, когда он погладил этикетки: красные, фиолетовые, желтые, — будто осенние листья попадали прямо в альбом. Он посчастливел и забыл о Петаторове. Вот первые отечественные — дорогие, редкие. Вот эта — одна на всю Евразию, десятку предлагали — отказался. Этикеточки ему никогда не изменят, не то что друзья и женщины, они ему принадлежат — навсегда. Ему одному! Ласкать, гладить их можно. И этой — с комбайном — ни у кого нет, приятно. Переменится власть, а этикетки неизменны и вечны, как... Бог.

Велзин забыл, что кончился рабочий день и можно идти домой, — нет, так хорошо здесь, сейчас только жизнь и начинается: этикетки трогать и к восторгу приготовляться, все разошлись, он — и этикеточки...

Что-то щелкнуло-пискнуло в углу. Велзин вздрогнул и посмотрел туда.

Мышка в мышеловку попалась... Бедная...

Он оторвался от альбома и подошел к окну. Мышка уже остывала, прижатая грубой пружиной. Велзин освободил жертву и задумчиво погладил по плотной шёрстке.

— Эк тебя! Раз... два... три... четыре лапки... и хвостик.

Велзин выбросил мышь в форточку и вернулся к столу.

Тысячи тонкостей! Не всякому доступно. С брачком если — дороже ценится, смотри в оба. Велзин блуждал взглядом по стенам — и не было их уже...

Заглянула секретарша в кабинет и увидела Велзина над альбомом. Она вздохнула горько и стала собираться домой. Журналист будет сидеть до утра, перекладывая и сортируя, и никакая сила не сможет его оторвать.

...В буфете на нижнем этаже Петаторов выпил пива. Купил колбасы для кошки.

В вестибюле его с писком обогнала мышь, за ней мчался огромный пушистый кот.

Домой!

Ага — кто-то забыл бутылку на окне. Непринужденным жестом положил в карман-мешок.

Я   слабею.

Нужно ехать домой, — а хочется улечься.

Нужно дойти.

как он опустился

он  сумасшедший

КАК ОН ОПУСТИЛСЯ

ОЧЕНЬ  ОПУСТИЛСЯ

Это обо мне, Филе Петаторове. Больно? Страшно?

Петаторов шел домой обходными путями. Он боялся освещенных улиц.

Там стоят толпы людей с серьезными лицами, — встречают меня, премьер-шута. И они кричат:

— Как он опустился!

— Сумасшедший!

А я — задворками, я заползу и запрусь.

Торопился, долго не мог запереть дверь.

Кошка спрыгнула со стула и подбежала, мурлыкая.

— Киска, я тебе колбаски принес.

Кошка сделала большие глаза.

Петаторов вытряхнул содержимое кармана. Батюшки, кроме колбасы, — бутылка портвейна, частик в томате, шесть варёных яиц, кусок сыра и тщательно завернутая копченая селедка, — о, аромат, крепкой жизни!

Это всё сестричка успела положить...

Выпить — скорей!

— Филя, какая вкусная колбаса, по два девяносто! — пробормотала кошка с набитым ртом.

Я один. Я слаб, всё бесполезно. Я уже ничего не могу. Все разошлись.

Мелкими, Филя.

Ах, кто-нибудь! Выньте из меня эту боль, помогите! Разве я сделал кому-нибудь зло?! За что же грызть? Господи, помоги мне!

Надя! Где ты?!

Аааах! Я вам не пражский торт! Уберите ножи!..

И вино не помогает, ничто не помогает, ааах!

Руки Петаторова рвали подстилку, он весь напружинился.

И он увидел: в комнату бесшумно вошла Надя.

— Наденька! Помоги мне! Она усмехнулась.

О, сколько гостей: Лара, Шептунов, Велзин, а этих не знаю — забыл.

— Филипп! — звонко сказала Надя. — Вставай! Будем веселиться!

Петаторов подошел к гостям.

— Как вы узнали, где я живу?

— Мы всё знаем! — хором сказали гости. — Давайте веселиться, давайте начнем хохотать!

— Становитесь в круг! — скомандовал Велзин и ухватил Филиппа Аркадьевича за руку. И закружился хоровод! Вспыхнули факелы — светло-светло! Рассыпалось конфетти, взвился серпантин, гости приглушенно запели.

Мы пришли сюда не пить,
А Филиппа веселить!
Чтобы боль его унять,
Станем дружно хохотать!
Закричим веселым хором:
Будь ты счастлив, Петаторов!

— Не Петаторов, а Петаторов!

Хочет счастья наш Филипп —
Ведь душа давно болит,
Так возрадуйся, Филипп,
Мы невесту привели!
Закричим веселым хором:
Будь ты счастлив, Петаторов!

— Петаторов!

— Тогда в размер не уложишься, — сказали гости и захихикали[17]. Гости плясали быстрее. Кто-то, закутанный в белое, вошел в круг. Теперь пели торжественным шёпотом:

Обратимся мы к невесте:
С кем возлечь желаешь вместе?
И кому обещан рай?
Кого хочешь — выбирай!
Каждый будет тебе рад,
Больше всех — наш кандидат!

— Хочу Петаторова! — тонким голосом сказала фигура в белом.

Все исчезли. Петаторов сдернул закрывавшую лицо материю.

Перед ним стоял Шептунов.

— Ты, Юлий?!

— Ха-ха! — визгливо рассмеялся Шептунов и длинной рукой в перчатке сбросил маску. Гипс разбился, к ногам Петаторова подкатился нарисованный глаз.

— Надежда!!

Филипп Аркадьевич рассмеялся, счастливый. Он обнял ее и поцеловал. Губы — замороженные сливы.

— Хах-ха! — взвизгнула Надежда и провела рукой по затылку: маска упала. Петаторов замер — с улыбающимся ртом стояла перед ним Смерть.

— Нееет!!

Он схватил ее за череп и искал бантик на затылке, царапал виски — стащить маску.

— Не надо, Филипп Аркадьевич. Это не маска, — сказала Смерть. — Я твоя, дорогой.

Петаторов уперся руками в ребра невесты и старался оторвать ее от себя, а Смерть наклонялась, отыскивая губы Фили...

— Мяяяу!

Петаторов сидел в углу и дрожал. Кошка помахивала хвостом и с нежностью смотрела на Филиппа Аркадьевича.

Где она?! Ушла — надолго?

Нет, нет, я запрусь и никуда не пойду. Мне нужно заснуть. Страшно здесь. Некуда спрятаться.

Трясясь, Петаторов пил вино из горлышка. Дополз до подстилки.

Надо спать, Филя. Ты с ума сойдешь. Перестань думать, Филя.

Утомленный гостями, Петаторов задремывал...

...............................................................................

Шептунов проснулся. За дверью шуршали.

— Та ты плохую-та не пери!..

Старушки опять картошку воруют. Что придумать бы?

Шептунов ударил кулаком в дверь и воскликнул громовым голосом:

— Слышу, старые ведьмы!

Раздался грохот ведра и глухой стук падающих клубней. По коридору бежали, — словно ветер шелестел в листве.

О!

Он встал, вытащил чемодан из-под кровати и достал череп. В глазницы вставил кусочки блестящей чайной обертки, зубы обернул ею же. Вышел в коридор, покидал рассыпанный картофель в коробку. Сверху положил череп зубами вниз и закрыл створки.

Улегся — и читал Иоанна Златоуста.

...................................................................................

Надя плакала рядом с мужем.

Не люблю его, не люблю! Несчастье-то какое! Когда ушел Филипп, — горько стало и легче, а теперь тоска — не могу-у-у-у! Где он, милый мой, обезумевший мой! На что мне эта квартира, этот муж и эти деньги! Я одна — а Филиппа не-е-ет!..

Муж слова лишнего не скажет. Работает в закрытом учреждении. Слесарем, что ли? На ладонях — асфальт мозолей, иголкой не проткнешь.

Филипок, милый мой, ну помоги же мне! Пришли открыточку, тебе-то не сладко, знаю, может быть, и погиб уже...

Муж всхрапнул и заворочался. Надя сдерживала себя, голова ее металась на подушке, — зарыдала, не вытерпев.

— Надя, что с тобой, дорогая, что случилось? Утюг ладони мужа ездил по лицу.

— Ничего, Гриша, ничего. Нашло. Спи. Григорий не спал.

В чем-то дело? (Он прикинул: не обидел ли как?) Вроде бы нет. Пришел с работы поздно — заседание затянулось. Очень важное, и работы страшно много, устал. И жена не улыбнулась даже, а ему было ни к чему. С детьми всё в порядке. Гм. Влюбилась в кого-нибудь? Или первого вспоминает?

Григорий Брандов ощутил неловкость и досаду.

Конечно, Петаторов образованный был, интересней с ним. Зачем за меня замуж вышла? Я простой человек, а вот о семье забочусь, чего филологу взбесившемуся и в голову не придет. Квартира, зарплата — что академик твой, ребята растут, старший от того, дурака... Чего еще надо? Ну да ничего... Правда, есть в нем петаторовское что-то. Приходит и спрашивает: отчего фамилия у нас тяжелая — Брандовы? Рассердился я, накричал...

А Надя плачет.

Замкнулся, говорит, от меня. А что делать, если работа такая? Да, я работаю аплодисментщиком! Пусть кого-то коробит такая работа! Я кормлю жену и детей! И я люблю свое дело, да! Когда на другой день после важного заседания я читаю напечатанные в газете жирным шрифтом: (аплодисменты), (бурные аплодисменты), (продолжительные аплодисменты), — я счастлив! Есть в этом частица и моего труда! Мой труд высоко ценится, значит, я нужен людям! Зарплата с каждым годом повышается, на наши трудовые аплодисментные руки растет спрос! По мере продвижения вперед мы занимаем всё больше мест в зале, — мы лучше других умеем хлопать. Уже сейчас управляю бригадой хлопарей, скоро — повышение; через год я кончу Высшую Аплодисментную Школу, без отрыва от производства. Тогда открыты все пути, даже... страшно подумать...

Брандов засыпал. Надя плакала.

Петаторов кричал во сне, и кошка неотлучно дежурила в комнате, готовая в случае опасности предупредить: «Мяу!» Глаза — зеленые, как неоновый виноград в витрине.

Шептунов читал Иоанна Златоуста.

 

Глава пятая
В ЗВЕРИНЦЕ[18]

Петаторов затаился. Он не выходил недели две, отдыхая в беспросветной трезвости. Он лежал на подстилке, курил — и размышлял. Хозяйка ворчала на беззаботность Фили, — вместо поисков денег книги читает! Он же решался выйти лишь на двор за дровами. А на дворе стояла зима со снегом и метелями, иногда — со слякотью. Сгорбившись, сидел Филипп Аркадьевич перед печкой и смотрел на синий огонь в глубине, в самом жару. Он помогал старухе варить суп, за это получал обед. Они ели втроем: хозяйка, Петаторов и кошка. После обеда Филя перебирался к печке, к нему подходила кошка, и они подолгу беседовали.

— Киска, ты меня любишь? — спросил однажды Петаторов.

Кошка стыдливо потупила глаза, розовый ее носик покраснел.

— Женщина никогда не ответит: не люблю, — прошептала она, — но ты мне очень нравишься. Правда, я люблю еще кота Ваську, мы с ним часто встречаемся. Увы! Мы не можем жить вместе, — разве согласится моя хозяйка пустить еще и кота! Я так несчастна, Филя! — Кошка всхлипнула.

— Ну не плачь, киска, — сказал Петаторов, растроганный. — Главное, — что вы любите друг друга!

— Да, конечно, но так хочется устроить семейную жизнь!..

Петаторов ушел в комнату и лег на матрац.

Снежок на улице... А мне здесь тепло. Ничего не хочу теперь.

...И понятно мне: иначе и не может быть. Трудно вытерпеть всё это, я не сумел. Я стал человеком и, кажется, обязан умереть. Пора! Какая разница — сам или другие помогут? Ах, Надежда! Мы могли бы сидеть в одной клетке и любоваться друг другом. Отчего разбежались в разные стороны? И теперь гибнем...

Ладно. Пусть будет — как будет.

...я просто боюсь медленно умирать — слишком медленно. Кто пугается Страшного суда под улюлюканье и свист архангелов? Бог решил, что скорая смерть легка, суд начался уже давно, и обвиняемые родились и живут на скамье подсудимых. Покамест они в заблуждении.

Восстань, Филя!

Умел бы я ходить на руках, — было б всё по-другому...

Может, в Париж поехать?..

— Ха! Ха! Ха!

Да...

Петаторов пил чай — черный и горький.  Жить становилось лучше и веселее.

Оп-па!

Пойду-ка я... искать... ра-бо-ту!..

На кладбище или в зоопарк — где попроще.

………………………………………………………………………………

В понедельник Брандов пришел на работу пораньше, чтобы застать начальника Аплодисментного отдела. Вахтер Гена, делая вид, что не узнает Брандова, долго разглядывал его пропуск. Григорий не возмущался, — таков порядок, работа секретная. В обширном дворе с шумом вращали лопастями вертолеты, суетились люди, помогая друг другу надеть парашютные сумки. Собиралась в путь десантная группа аплодисментщиков.

— Куда летите, Паша? — крикнул Брандов знакомому десятнику.

— В Саратов!

— Счастливо похлопать!

Брандов прошел по длинному коридору, заглянул в комнату отдыха. Дежурная бригада играла в домино. — Привет хлопарям! — крикнул Григорий. — Привет-привет! Чего нового? — По-прежнему. — Ну и слава Богу. — Брандов любил бывать на работе: к нему относились тепло и с уважением, говаривали за спиной: «Свой парень, настоящий хлопарь! Мельком взглянул Брандов на родную стенгазету «За полновесный хлопок», в которой он сотрудничал и помещал изошутки. И для этого номера он нарисовал шарж на Пендюлина, который на заседании прозевал сигнал бригадира и зааплодировал позже, чем было указано в сценарии. Пендюлин был изображен с огромными ушами и маленькими ручками. Надпись под рисунком гласила: «Нужно хлопать руками, а не ушами». Все смеялись, даже начальник отдела Тумбов расхохотался. На стенах висели диаграммы и плакаты, помогающие повышать аплодисментное мастерство: обрубленные кисти, хлопающие под таким-то углом с такой-то силой; неверные, ошибочные способы хлопанья перечеркнуты красным крестом. Брандов перечитал до боли знакомые лозунги: «Кто не хлопает — тот не ест», «Хлопать быстрее всех, лучше всех, веселее всех».

О! Результаты соревнования вывесили... ну-ка, ну-ка... «По количеству хлопочасов первое место заняла бригада С. В. Случившегося. Ей вручен переходящий вымпел...» Обогнали, черти!

«Молодцы мы! — с гордостью думал Брандов. — Рук не жалеем, здоровья! А ведь клеветать пытались: хлопали, де, хлопали, и первую бомбу в сорок первом никто не услышал! Очернители! Считали они бессонные ночи, проведенные над «Кратким курсом аплодисментного мастерства»?! А нас затирают, повышений давно не было... Довоенные хлопари в начальство выбились, а мы как сидели хлопарями, так и сидим. Где справедливость?»

К Брандову подошел его заместитель по плеванию на ладони Сима Минуэтов и зашептал:

— Пендюлин диссертацию защитил «О роли аплодисментных организаций в переходный период»! Кандидат аплодисментных наук, уходит преподавать в Высшую!

«Неприятность», — подумал Брандов.

— И еще, — говорил Минуэтов, — крикуны нос разбили Петьке Мольерову, бахвалятся, что всех нас отлупят!

Брандов побагровел. Как! Оскорбляют людей из его бригады! Наносят моральный ущерб! А впереди ответственная работа — несколько съездов, выборов. Никакого чувства локтя.

— Спасибо, Сима, идем-ка поговорим с ними!

Отдел глашатаев помещался этажом ниже. Крикуны (так дразнили глашатаев хлопари) презирали их и пакостили как только могли, должно быть, потому, что крикуны в прошлом были хлопарями, потом выбились в люди и относились теперь к отделу «По просьбе трудящихся». И зарплата у них была больше, и в связи с вредностью производства они получали бесплатно молоко. Несмотря на свою относительную немногочисленность, они задирали хлопарей и пели гнусную частушку:

.......................

......................

......................

......................

Впрочем, хлопари не остались в долгу и, идя мимо ненавистного отдела, орали:

.........................................

.........................................

.........................................

.........................................

В старое доброе время хлопари и глашатаи сходились во двор выяснять отношения — стенка на стенку, с кольями и булыжниками. Но начальство запретило дуэли, даже коллективные. Вражда ушла в подполье.

«В сущности, чем работа крикуна почетнее нашей? — говорил себе Брандов. — Ну, дежуришь под столом президиума, ну, в пыли сидишь, пока тебе резолюцию или список кандидатов не сунут, ну, ползешь к двери в маскхалате под цвет эстрады, ну, дуешь по коридору — и в зал. И кричишь оттуда: я предлагаю, выдвигаю! Голосуют они так же, как наши; да, им еще нужно закричать под конец: да здравствует то-то и то-то! слава имярек! И первые они партгимн затягивают, отличный у них хор, этого не отнимешь. В самодеятельности всегда лучше всех поют».

Брандов без стука открыл дверь враждебного отдела и вошел в сопровождении Симы. Глашатаи спали на столах и лавках, а в соседней комнате репетировали «смех в зале».

Бригадир глашатаев поднялся навстречу.

— Что же это получается, товарищ Марфов? — сказал Брандов. — Впереди столько работы, а вы Мольерову нос разбиваете?

Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха! — донеслось из-за стены.

— Я лично никакого носа не разбивал и впервые слышу о мольеровском носе, — с достоинством отвечал Марфов красивым звучным голосом.

— Мольеров мне доложил, что один из ваших...

— Дрочетов! — подсказал Минуэтов.

— ...Дрочетов, вот именно, разбил ему вчера нос в уборной.

Ох! Ох! Хи-хи-хи-хи-хи-хи-хи, хохохохохохо, ох, хааа — ха-ха!

— Я разберусь, — с наигранным участием сказал вражеский бригадир. — Если это так, я накажу виновного.

— Я прошу предупредить всех ваших... чтобы они прекратили сведение личных счетов! Впереди съезд!

Хахах, хихи! ха! ха! ха! хахах, ах, хи, хи, хохо хохохо, хах!

— Ваня, погоди минутку, у нас наши друзья! — Марфов постучал в стенку. Хохот оборвался. — Дорогой Григорий Брандов, непременно, вы можете быть спокойны! Я велю Дрочетову выдать пострадавшему три рубля на лечение, — и ядовито усмехнулся.

Брандов покраснел.

— Мы в подачках нe нуждаемся! До свидания. Хлопари вышли, громко стукнув дверью.

— Сима, — сказал бригадир, — лети в отдел и сними стенгазету; сегодня выпустим новую с поздравлениями Пендюлину. Молодчина! Уже кандидат наук!

Через минуту Брандов входил в кабинет Тумбова. Тот хлопнул в знак приветствия и уткнулся в листок, протянутый Брандовым.

«Докладная записка. Постановка дела не совсем у нас продумана. Отвечая на призывы руководства, я включился в борьбу за экономию государственных средств. Предлагаю для улучшения работы следующее: использовать обезьян как аплодисментщиков, но особенно — при одобрительных возгласах. Тем более важно подготовить смену старому составу, когда снова и снова встает вопрос о новых кадрах. Я уверен, что обезьяны с честью выполнят порученное им дело. Дрессировка и покупка свежей партии обезьян быстро окупятся благодаря сокращению штата глашатаев. Смету прилагаю».

Начальник заинтересовался и одобрил.

— Действуйте! — напутствовал он.

Брандова назначили руководителем экспериментальной группы и выдали документы на право работы с обезьянами.

 

— Надя, — сказал Брандов, вернувшись однажды с работы, — ты не хочешь завтра пойти в зоопарк? Давненько мы с тобой никуда не ходили! — улыбался бригадир, сжимая Надю в стальных объятьях.

У Нади запершило в горле. Муж приглашает! Второй раз за три года совместной жизни. Давно, — когда они познакомились, Григорий пригласил ее на торжественный вечер, посвященный чьей-то памяти. Надя пошла с радостью — отвлечься, а потом проклинала себя. Три часа с эстрады читали подшивки старых газет и для разнообразия выходила парочка мужичков, пиликала на малюсенькой гармошке и пела частушки про утильсырье, Надя устала, а Григорий оглушительно хлопал и веселился. И вдруг — в зоопарк...

— Пойду! — сказала она и улыбнулась.

— Завтра в 12.00, — сказал бригадир.

……………………………………………………

Петаторов пришел на Пресню около полудня. Итак, устроиться бы здесь сторожем или смотрителем — как это спокойно. На свете, оказывается, есть звери, которые не занимаются политикой. Эти еще не протянули сюда своих вездесущих пальцев.

— Я в отдел кадров, — сказал Петаторов билетерше. Та с трудом разомкнула веки и поглядела на большие часы возле метро. Закрыла глаза, а Петаторов — за ограду. Сегодня потеплело, хлюпает под ногами грязь. Серо. Крякали утки, поднимался пар над незамерзшей частью пруда, шумели птицы за проволочной сеткой. Как здесь спокойно. Он сел на лавочку и достал фляжку. Выпил-закурил.

 

Если б можно спрятаться навсегда здесь, чтоб никто не знал и не видел. Отречься от всего прошлого и настоящего. Тихо и незаметно сторожить тигров. По вечерам читать Овидия и переноситься в древнюю солнечную страну, бродить в толпе афинян и римлян и пить вино. Затем — быть изгнанным и тосковать на берегу моря: не так как нынче, а возвышенно и гекзаметром. Несомненно, появится и прекрасная девушка, которую я полюблю и для которой буду добывать из прозрачных вод рыбу.

 

— Ах! — сказал Петаторов и пошел. Впереди — по кругу бегающий пони. Филипп Аркадьевич поторопился, пони стал, — его кормили. Пони ни на кого не глядел — всё те же, не на кого и глянуть.

— Двадцать седьмой годок бегает. — сказала сторожиха. — Ну, ешь, непутевый!

Пони нехотя жевал и — не доел хлеб. Посадили в тележку хмурого прыщавого мальчика, и пони опять побежал, седой и спокойный.

Петаторов шел по глине, поскользнулся, — шел к обезьянам. Обезьянник расположился напротив антилопника, через лужу. В нос Филиппу Аркадьевичу заполз острый запах шерсти и тепло, а навстречу — громкий вопль обезьяннего хора. За решетками прыгали и томились непризнанные чемпионы по гимнастике.

— Ва-во-ва-куааау!

«Здравствуйте, милые!» — подумал Петаторов. В угловой клетке сидела его давнишняя знакомая Манон. Она меланхолично перебирала куски пищи, — хлеб белый, яблоки — дольками, яйца вареные, — и равнодушно роняла их.

— Манон! — позвал служитель. Обезьяна посмотрела на него и бросилась вверх, обнажив кровавый мозольный зад.

«Публика ущербная, — думал Филипп Аркадьевич. — Экая вот женщина, лицо одутловатое, дебилка».

— Я тебе! Я тебе! — говорила шёпотом женщина, грозя пальчиком Манон. — Я тебе!

Рядом с Филиппом Аркадьевичем остановился мужчина в хорошем пальто, в отутюженных брюках.

— Эти не годятся, — бормотал он. — Мелки слишком, заметно будет... А кричат неплохо, торжество слышится. Нет, нет, шимпанзе нужны или орангутанги, — покрупнее, гримировать легче будет...

Петаторов прислушивался — удивленный.

— Но жопки, жопки хороши! Если б по ним хлопать! Пятерых бы одна заменила... — Мужчина захлопал руками по ягодицам. — Замечательно!

Испуганные провинциалы отдыхали возле вольеров после грандиозных видений столицы. Обезьяны выглядели по-родному, как пьяный возле пивной в Пензе. — Лежишь? — говорили они макаке. — Ну, лежи, хе-хе! Кормят да поят — чего еще, ха-ха.

— Поработать с ними придется, — разговаривал сам с собой хорошо одетый посетитель. — Не подкованы идеологически. Подкуем, не таких подковывали. Ах, задницы хороши! Неэтично, жаль — вдруг делегат вскакивает и по заднице хлопать начинает. Что подумают дорогие иностранные гости. Нельзя. Наберу шимпанзе и орангутангов. Одену их в костюмчики, рефлекс по Павлову — зайду проконсультироваться — выработаем, и валяй во имя светлого будущего. В старшие хлопари произведут тебя, Брандов! Ай да молодец.

Петаторов выбрался от обезьян и увидел: ХИЩНИКИ.

Вот-вот, нужное.

Хищники лежали, одна гиена бегала по клетке.

Несправедливостью возмущена... Другие, мол, на свободе, дело делают, а ты — без суда-следствия в тюрьме.

И вдруг страшно замяукала пума, ей нутряным ревом отвечал лев.

Тишина. Моча журчит в желобе вдоль клеток, словно весенний ручей.

Наад ручьёом мечта-атель ю-уный

Рвал цветы-ы и плёол ве-ено-ок...

тьфу, вспомнил.

В конце помещения сидел сторож и полуспал над газетой.

— Кис-кис! — сказал Петаторов оцелоту — красивой дикой кошке. Оцелот залез на сухой обрубок дерева в клетке и потерся мордочкой о сучок.

«Неразговорчивый!» — подумал кандидат и снова позвал: — Кис-кис.

— Дразнить-то — не дразни, — сказал сторож.

— Да я так, поговорить с ним хотел. Сторож зевнул.

— Все вы так начинаете, а потом что-нибудь да сделаете.

— Я ничего не сделаю, — сказал Петаторов.

— Знаю! Возьмешь и сделаешь, а отвечать мне.

— Ей-Богу, ничего не сделаю, — уверял Петаторов.

— Как же! Лет десять назад такой же приходил, изучал, а потом... Выпить нет у тебя?

Петаторов вытащил флягу и подал сторожу. Старик глотнул, сплюнул и с дружелюбием пригласил Филиппа Аркадьевича сесть рядом на скамеечку.

 

ЛЕГЕНДА О ЧЕРНОЙ ПАНТЕРЕ

Десять лет назад жила у нас в вольере рядом с сервалом черная пантера; мы все ее Шурой звали. Красивая была — с черной шерстью, блестела вся шкурой, ну да это у всех черных пантер так, а у нее белая полоска кругом шеи отличительная шла, как будто след петли. Тихая была, да только однажды сгнила дощечка в перегородке, и сервал — муж нынешней сервалихи — лапу к пантере сунул. А она откусила ему лапу и съела. Сервал болел долго, сдох от заражения крови. Вишь, сервалиха как мечется! Да... А пантера, оказывается, только вид показывала, что тихая. Попенял я тогда ей, да что уж тут сделаешь. Пантера-то целыми днями лежала, ох, и черна была! Подойдешь, она морду к тебе повернет, а глаз всё равно не разобрать — блестит вся. Отвернется — словно тебя и нет. Но понимала, в каком она положении. Клетку, к примеру, мыть надо — откроешь дверку в соседнюю пустую, так сама перейдет, скажешь только: Шура! Аппетитом не славилась, этого не скажу. Полноги бросишь ей — не шелохнется, а вот ночью услышишь: хрусь, хрусь. Жрёт, значит. Днем лежит спиной ко всей публике и вздыхает иногда. Скажешь ей: Шура! — ударит хвостом по полу и всё: чего, мол, надо? И вот тогда повадился к нам человек, лет под пятьдесят ему было. Придет и рассматривает зверушек моих. Как увидел пантеру — пристрастился, часа четыре сидит на барьере, не отходит. И что ты думаешь — замечать его стала. Сидят и смотрят друг на друга, как бы влюбившись. Я однажды подхожу и спрашиваю: кто вы будете? А он говорит: ученый орнитолог, и бумагу мне сует. Ладно, говорю, смотрите, изучайте, только поосторожней с пантерой: тиха да люта. Вам-то, наверное, виднее, повадки этого зверья знаете. Успокоился, а они так ползимы и просидели: пантера на него из клетки смотрит, а он снаружи сидит на барьере и говорит ей что-то. Услышал однажды, шепчет он: — Ты — птица вольная... не хищница, нет, птица поднебесная! Не тоскуй. Жизнь так и поворачивается: подрос детеныш — в клетку полезай! — Пантера слушает внимательно, и вроде морда подобрела, лежит, глаз с орнитолога не сводит. Долго разговаривают иной раз, пантера будто возражает: хрипит что-то. Орнитолога-то Яшкой звали[19]. Привык я к нему, помогал он мне клетки чистить, корм разносить. И суп варили из мяса тигриного — не из них, конечно, а вот из ста килограммов суточной нормы убавишь кило — незаметно. Сидим и едим, неразговорчивый был Яшка, с одной Шурой беседовал. В ту зиму народа мало приходило, мы с ним сидим, да, и зверьки наши. Полагался я на него, думал, пристрастие к науке питает на совесть. И спать себе позволял. Однажды ночью заснул, хоть и не по уставу это. Просыпаюсь утром дежурство сдавать — нету Яшки. Туда-сюда, домой ушел, что ли? Подхожу к Шуре, а орнитолог в клетке у нее! Затрепетал я — конец Яшке! Сидит в клетке, он ее по морде гладит, а Шура мурлычит и к нему ластится. Вылезай, говорю, Яшка, пока цел! — Не хочу! — отвечает. Открыл я проход в соседний вольер — пантеру перегнать, — не идет! Я ее крюком — зубами в железо вцепилась, вырвала! И рычать! Такого рыку отроду от подневольного зверья не слыхал! Яшка, кричу, с ума не сходи! Вылезай! Не то команду позову — вытащат силком, скандала не оберешься! А Шура стоит у прутьев и рычит на меня страшным голосом. — Не убивайся, Ваня, — орнитолог говорит, — я великое мировое открытие сделал: не пантера вовсе ваша Шура, а птица! Новой породы, до сих пор не открытой. — Я послушал его и команду вызвал. Пришли мужики, стали баграми Шуру отгонять, — орнитолог не дает, на острие железное бросается. Водой льем — оба они вместе под струю идут. И звери гвалт устроили — ревут, бесятся! — Ну и чёрт с ними! — сказала команда. — Директор придет — разберется. — Утром Михалыч прибежал бледный, мне выговор сделал — и к Шуре. Шура-то лежит, а орнитолог сидит перед ней, слезами обливается и гладит ее по морде. «Птичка ты невиданная, радость моя, как выберемся отсюда — умчимся в дальние страны...» Директор и так орнитолога, и сяк, — не выходит Яшка. Я, говорит, нашел свое счастье и призвание, это, говорит, мое место в жизни. Решили застрелить пантеру. Пришел знаменитый стрелок со снайперской винтовкой, примостился, да что тут стрелять — и пяти метров клетка в длину не будет. Тут Яшка ножичек вынимает и спокойно говорит: если вы, говорит, совершите это преступление, так я в тот же миг ножик себе в сердце вонзю. Опять не получилось, и мясо боимся перестать Шуре давать, вдруг с голоду орнитолога сожрет. Маялись дней пять и придумали: яду в рацион наложили. Околела. Плакал этот Яшка, плакал! Залезла команда в клетку, тащим его, а он за лапы Шурины ухватился, не отдерем никак. Вместе с трупом и вытащили. Пришлось пантере лапы отрубить — не ломать же руки. Звери с ума посходили, пума охрипла, одними глазами светит. Да... Посадили Яшку в машину. С лапами так и не расстался, гладит ими по лицу и плачет. Увезли его куда следует. Да... Видишь, бывает всякое, не сердись, что покричал.

Еще по глоточку. Петаторов быстро ушел. Горько было ему, и усомнился: а выпустят ли его? Отовсюду видна была высокая ограда зверинца, и Филиппу Аркадьевичу показалось, будто он в огромном вольере.

Бежать отсюда. Ах, гуси-лебеди! Плаваете? Откормили вас, лебеди. Не шея у вас — нога в пуховом чулке. И лебединую песнь, должно быть, забыли: покушали-отдохнули-покушали. И простору не нужно. Ситничек едите, летать тяжело больно. Плещется, ныряет — накормленный и белоснежный. Песни лебединые просто неуместны, их оценят как невоспитанность, за клеветническую песнь примут. Хорошо, соус разлитый по скатерти можно и не заметить —

Петаторов посмотрел вбок — лебедь плыл вдоль берега — и увидел женщину. Она стояла шагах в двадцати, опираясь о холодную чугунную решетку. Филя увидел полузабытое черное пальто и черные сапожки.

Я должен... неужели это Надя? Нет... у нее не было этого шарфа ... уйти незамеченным. Потихоньку.

Не отдавая себе отчета, Петаторов крался в сторону женщины.

Если она не обернется... нет, это не Надя... тихо, Филя. Не хлюпай башмаками, кандидат.

……………………………………………………………………………………

...Подлинно нельзя понять, какъ враги и оскорбители Божiи наслаждаются и сiянiемъ солнца, и дождями, и всѣми другими благодѣянiями Божiими. Наслаждаются тѣ люди, которые послѣ духовной трапезы, после толикихъ благодѣянiй, послѣ слышанiя безчислснныхъ наставлены, своею жестокостiю превосходятъ зверей, возстают другь на друга, и оскверняютъ языкъ свой, угрызая ближнихъ. Итакъ, помышляя cie, выбросимъ изъ сердецъ ядъ, разрушимъ вражду, станемъ возносить...

Шептунов отложил Иоанна Златоуста и встал у двери. В коридоре знакомо шепелявили. Зашуршал картон ящика.

— Тише, он мошет ушлышать!

— Сеня, кнупная какая! Капуста, навенное.

— Пошмотри.

 

— Филипп!

Петаторов повернул голову.

 

Блеснули глаза и рот.

— Аааааа! — заревела старушка и уронила череп.

 

— Ай! — Петаторов закрыл лицо руками.

— Ты, Филипок!

 

По коридору промчалась рота красноармейцев. Шептунов удовлетворенно почесался и лег.

 

— Надежда!

Петаторов дрожал. Он смотрел на лицо женщины, на блестящее меховое пальто, — и дрожал.

Надя шагнула — ее глаза совсем близко. Господи.

— Филипок! — сказала Надя. — Неужели мы встретились?!

— Да, — сказал Петаторов. — Мы встретились.

— Зачем мы расставались, Филипп?

— Не знаю.

— Скажи что-нибудь, Филипп!

— Да. Я должен что-нибудь сказать.

— О, эти годы! Я погибаю без тебя, Филипп! Я не люблю мужа, детей, потому что нет тебя! Я искала тебя и не могла найти!

— Даже милиция не может, — пробормотал Петаторов.

— Ты опустошил меня, Филипок! Я жила, пришел ты, потом ушел, теперь нельзя по-прежнему!

— Наденька! Давай уйдем отсюда?

Они медленно шли к выходу, а потом брели по слякотной улице и замерзали. Им попался цветочный магазин, они грелись в окружении кактусов и орхидей.

— И теперь, Филенька, ничего не изменить. Возьми меня с собой, мы будем вместе, я всё брошу, ах, всё! Я брошу ничто, я тебе нужна, неужели не вижу. Ты погибнешь без меня.

— Да. Только ты ласкова ко мне. Какие шершавые жернова крутятся внутри и перемалывают меня, ты прикоснулась к ним и остановила одним пальчиком. Поздно!.. Я теперь никто, Наденька. Я не работаю, мне негде жить-есть.

— Я знаю. И все-таки — мы умрем по отдельности. Вместе же — безумец ты этакий! — мы выживем назло всему, назло этим людям, назло всем! Ах, Филя, согласись, согласись же! Кому и что докажет наша смерть?

— Товарищи, здесь не место выяснять отношения, — сказала продавщица.

И они снова шли по жидкому снегу, и сидели в кафе: говорили-говорили.

— Наденька, ты хочешь быть соломинкой, за которую я уцепился бы. Я вот сейчас счастлив, ты не можешь представить моего счастья! Петаторов нужен! Это настолько нелепо, что я счастлив. У меня один удел —

— Нет! — закричала Надя, даже официанты обернулись. — Наш удел выжить и победить! Поверь мне, Филипок! Я буду с тобой, мы перенесем всё, неужели столетия продлится кошмар, нет-нет, люди сообразят, ты не один! Ты не один! Кликни и придут люди, взбунтуйся!

— Бунтовать?! —напряженно сказал Петаторов. — А потом — что! Нас сломают, а если мы сломаем, — потом что?! Я хитрый стал.

— У нас сын растет... — сказала Надя.

Петаторов смутился.

— Ну и как... он?

— Весь в тебя. Книги читает, молчаливый. Иной раз не ожидает, посмотришь на него и скажешь: Андрей! — вздрогнет: Да, мама? — Рассказала ему о тебе — всё, сказал, поморщившись: декадент!

Петаторова ударила обида.

— Да, да, Наденька, я...

— Филипок, ну же, Филипп!

— ...опустился, Надежда.

— Прости меня, милый, идем скорей домой, Филипок!

Сырой снег облепил лицо, ресницы отяжелели, они прятались в подъезде, и Филипп услышал ее губы, перебирал волосы и брел губами по лицу — путник, умирающий в пустыне от жажды и жуткого костного холода.

— Надежда, слышишь — бьют барабаны... нет, колокола, мы расстаемся, Надя, вот сейчас мы расстаемся, меня надо увести, а не придти ко мне, Наденька! Я сидел на пляже и брал горстями песок — он тек между пальцами и исчезал, я болен, Надя, прости!

— Филипп, мы заберем твоего сына и уйдем! Мы нищие, но разве это страшно!

Петаторов провожал Надю, они целовались в подворотне, он остолбенел: бродяга, увидевший под кучей грязной ветоши — нежные любящие губы. Обветренное лицо его гладили ласковые пальцы, он упал губами на ладони и качался, как пароход, он видел любовь — и не заметил, что заходит солнце. Пальцы бежали по губам, взошли по щекам и перешли вброд глаза. Ресницы его махали, словно вёсла каторжников на галере, они выгребали из бури, но волна настигла и захлестнула их, — Надя почувствовала: Петаторов плакал. И ужаснулась: неужели он, Филипп, плачет?!

— Филя, что с тобой!

— Прощай, Надежда, не я тебе нужен, я тону сам! Прощай! береги... сыночка, а?

— Да, да... да-да...

— Наденька? Слышишь, Наденька, — бьют в колокола... Мы расстаемся, я знаю. Ведь кем это придумано, Надежда, кем?! Я обрушился, я осколок от храма, не целуй его, аах! Что толку стегать плетью сфинкса, что толку, Надежда! Он поднимет мертвую голову — и уронит на лапы! Наденька!

Кандидат забылся и целовал плачущие глаза Нади, — она подалась навстречу, он нес ее по ступенькам лестницы — куда?! Они бежали, и рука его не мерзла в теплых сгибах под коленями, — мимо домов и подворотен.

Снег, лепит снег, и уносит, и бежит Филипп Аркадьевич с Надеждой на руках, веется вихрь, а рядом лицо ее — спит Надя, не запоминает дорогу бегства, летит как на крыльях — в руках петаторовских летит, а снег лепит, и лицо Нади засыпает, и не тает уже!

— Надежда! Надя-ааа!

— Что, милый? — шевельнулась Надежда, и две руки — лозы виноградные — вились по холодной шее, и слышал Петаторов их тепло.

— Ты устал, милый? Опусти меня...

Они бежали, вихрь догонял их, и метель металась вокруг, и снег змеями из-за угла цеплялся за ноги, свистела пурга и шуршала, — эй, Надя! Что же ты? Ждет тебя Брандов, законный твой... аааа...

Надя провалилась в сугроб, они смеялись, и Петаторов с удивлением услышал свой счастливый смех — тоскливо-лающий, а Надя смеялась — словно плакал звеня колокольчик посреди снежного поля. Она держалась за плечо Филиппа и вытряхивала снег из сапожка, а он смотрел на знакомую горбинку возле большого пальца, — пылила метель, обвилась вокруг ступни, наметая сугробами горе вдоль улиц, и пелена его закрыла окна, и фонари, и глаза, забросала метель снегом счастье, и ослеп Филипп Аркадьевич...

Он шел теперь машинально, и ему не нужно ничего было, заснуть бы только на сухой и теплой подстилке. Одеревенел Филипп, и страшно было Надежде, — словно сумасшедшая Магдалина[20] целовала она деревянного Иисуса, снятого с креста в церкви.

— Нет-нет, нет-нет, — говорила она, опустив руки.

— Филипп! Это не ты! Оживи, милый мой!

Кандидат стоял, занавесь из игольчатых льдинок повисла между ними, меркло его лицо, а Надежда исчезала в беснующейся буре.

Тогда Петаторов раскинул руки, и закачался в пурге белый крест.

Полна ли чаша?! Но не обнесут меня ею, я один во всем мире, не ошибутся, мне предназначено ее испить...[21] Как это ты делал, Сократ? Тебе хоть тепло было в Греции солнечной-та...

Петаторов крестом упал на снег, холодный пух поднялся облачком и накрыл его.

— ...ииилиии! ... ииилиии!..[22] — кричал кто-то с того конца света, а снежные руки влекли его в ледяную яму — занести, заморозить!

«Вот и смерть пьяная приходит, — думал доцент.

— Восстань, Филя».

—Зааачеесм... — пела вьюга,—тебеее хорооошооо...

— Без меня кошка с голоду сдохнет, — возразил Петаторов и заворочался, пласт снега упал со спины.

— Кошка-то подохнет, — бормотал он и поднимался, скользя руками по фонарному столбу. — Не устроена она, кошка-то...

От фонаря — к фонарю, от дома — к дому брел Петаторов в Сокольники.

 

Глава шестая
РОЖДЕСТВО[23]

Петаторов проспал больше суток без тревожащих сновидений. Мозг его отдыхал, запрятывая в глубину души — горести, раны зарубцовывались, — словно ледок, появившийся за ночь в полных водой бычьих следах.

Кошка мяукала и, ухватив зубками воротник пальто, стащила его с головы Петаторова. Филипп Аркадьевич чихнул, потер лицо и проговорил:

— Отстань! Дай поспать-то!

— Сколько можно спать? — возмущенно спросила кошка.

Петаторов просыпался. И чувствовал необыкновенное счастье и покой. Он еще не открыл глаз, радость бурлила в нем и вокруг, — после долгого спасительного отдыха. Он протянул руку — найти сигарету, кошка обхватила ее лапками, потерлась мордочкой и замурлыкала.

— Киска! — сказал Петаторов, посчастливее еще более, — в душе расцвела японская живопись — безмятежная и прекрасная. Он открыл глаза: струйка папиросного дыма повисла в воздухе, будто над вулканом Фудзи.

Если б не испортить счастье, — осторожно так жить, росточек не затоптать, пусть окрепнет, а потом расти будем, я уж его сбере...

— Филя! Когда деньги отдашь за квартиру? — спросила хозяйка через дверь.

— Скоро!

... гу! Господи, счастлив сейчас вот. Не нарушить бы, не погубить. Буду много спать и читать, потихонечку возродиться бы, бодрости и силы бы, Надю заберу с Андреем, прокормимся. Только не надо бы нечистоты бы, нельзя поддаваться любви к комфорту. Я — заслуженный нищий республики. «Постепенно движемся...» Да мы постепенно засаливаемся, почтенный Диоген. Кричат, глядя в темноту: Иаков борется с ангелом. Точно ли, что Иаков? «Иаков берет верх!» — зазевались зрители, раздолье жуликам. Дохнут судачки в отравленной речке, — все плачут и борются. Людей топчут, — вопят радостно: так их! Нельзя, милые, это делать. Что толку рассуждать о естественности исторического процесса? Или ваша боль неестественна?!

Вон куда электрификация завела — сосны и медведи кругом...

Петаторов устал. Исчезло видение Фудзи и седого мудрого японского водопада. Филипп вскочил, слегка размялся. Остатки мускулов работали, бросая тело по комнате.

— Хорошо! — сказал Петаторов, утомившись гимнастикой. Он согрел чаю, размочил сухарей — и ел.

Кажется, не сосет больше под ложечкой. На улицу, на улицу — найти работу, забрать Надю. Не только пороха, — пороховницы у меня никогда не было. Есть желание быть счастливым, — не быть рабом и не быть одиноким... Это — да. На работу, где попроще, на кладбище. Вряд ли Наденька согласится жить здесь, я сам того не хочу, у нас будет светлая чистая комната.

Хозяйка ушла. Петаторов быстро съел кусок обваренной соленой трески.

Холодно сегодня. Декабрь и мороз, а у меня день рождения, нечего выпить...

Филипп Аркадьевич ушел, он торопился, а мороз считал косточки, словно бухгалтер. Валил пар из дверей метро, выбегали краснощекие девушки и юноши с лыжами, — покататься, отдохнуть, вечером в постельке попрыгать, потискаться, поурчать. Ночью — урчим, днем — воспеваем.

Он брел по переулкам, тысячи раз хоженым, издалека заметил церковку. Кладбище тянулось вдоль железной дороги; наверное, в насмешку над обитателями его. Вокзал кишел чемоданами и ёлками.

Около забора лежал нетронутый снег. Петаторов миновал ворота и — спокойный — гулял по дорожкам, а кругом стояли кресты и надгробия[24]. Многих сотрудников кладбища он знал, они к нему хорошо относились; впрочем, невозможно тут ссориться и сердиться: слишком тихо, слишком недалеко тот сонный мужчина, который приходит утром после маскарада и убирает разбитую посуду, подметает веселые ленточки серпантина и окурки, чинит испорченный местами паркет.

Снег лежал на деревьях, на крестах и в глубоких врезах букв. Над одной могилой высилась черная плита, а наверху сидел нахохлившийся ангел.

«Холодно ему, — думал Петаторов. — «Папусин П. X.» Редкая фамилия».

Он шел дальше и видел незатейливые могилки с неуверенно-торопливыми надписями от руки, будто ругательства на стене школьной уборной. «Господи! Примите его прах с миром». Зачем Господу прах-то? Безграмотность. А вот лучше — «прими его дух». Вот, совсем неприметная могила. Петаторов отломил веточку и смёл снег с плиты. «Либертова Е. Ф. Трагически погибла в...» Слой гранита откололся, и Петаторов не выяснил, когда же трагически погибла Е. Ф. Либертова. Наверно, родные ее умерли все, никто не ухаживает за могилой. Ей-то всё равно.

Рядом с Либертовой странный склеп — маленький застекленный домик, будто принесенный из дворика детского сада; снаружи аккуратно обтянут проволочной сеткой. Петаторов заглянул внутрь: скамеечка, пол выложен кафельной плиткой, как в ванной, а вместо ванны — почему-то крест.

Хорошо здесь жить, — лишь бы печку завести, спокойно здесь. Да и лежать неплохо, я согласился бы здесь лежать, не дует и снега нет.

Он шел по тропинке, могил было множество: кресты, холмики, занесенные метелью плиты, с оградами и без оград, обтянутые со всех сторон и поверх решетками — огромные беличьи клетки.

Сколько фамилий, имен и отчеств. И все мертвы, всем выпало вмерзнуть в землю. Чего же мы суетимся на поверхности? Ан нет, протестуем, боимся, жить намереваемся...

— Как тебя зовут? — спросили за спиной.

Петаторов вздрогнул и обернулся. Кряжистый старик в потрепанном полушубке, из шапки лезет вата, борода, из-под кустиков бровей смотрят веселые ушкуйничьи глаза. Без рукавиц, под мышкой книга.

— А тебе зачем?

— К любому подойдешь здесь и прочитаешь, кто и когда. У тебя же спрашивать приходится, на лбу не написано.

— Филиппом Аркадьевичем.

— Буду звать просто Филиппом, в сыновья мне годишься. Идём.

Они спустились под горку, к южному забору, за которым начиналась городская свалка.

— Вот, — сказал старик, указывая на обелиск, сложенный из мраморных брусков; полустерся белый овал с портретом молодого мужчины с бородкой. Краска в местах соединения брусочков облупилась, и спокойное красивое лицо очутилось за решеткой.

— Смерть открыла тайну жизни, хотя, может быть, случайно: у родственников нашлись деньги нанять живописца. А теперь прочти вот это, я сегодня много размышлял.

Петаторов взял бумагу.

«Люди от самого рожденья и потом заключены в рамку. Детская кроватка (колыбель) — рамка, предвещает им о судьбе. Они живут в рамке дома, школы, семьи, рамка сопутствует им везде. Если они творят, так в рамке общепринятых намерений, иначе их не поймут и не дадут денег. Они старятся и умирают в рамке, — их кладут в гроб и жизнь их заканчивается черной рамкой в газете. Есть люди, свободные от этой рамки, — цыгане и горцы».

— И тогда мы приходим к Богу, ибо Он беспределен; почувствуй Его, Филипп. Ты беспомощен, потому что люди мстят тебе, услышав твои слова. Бог еще более беспомощен, Он взывает к тебе, но ты глух. Ты был хоть однажды счастлив?

— Да, — тихо сказал Петаторов. — Я проснулся — давным-давно, весной, рассветало, — и увидел рядом лицо любимой женщины.

— Если б ты мог превратить всю жизнь в такое утро, но ты знал, что это невозможно, — и мысль отравила тебя! Истина есть счастье, счастье есть любовь, так избери прочнейшую из любвей — любовь к Богу. Впрочем, Бог — неточное слово для обозначения Самого Себя... Любовь поселится в тебе и — будет жить в тебе.

— Я не могу поверить даже в Бога, я пытался, старик, но ничего не вышло...

— Ты мало размышлял. Ты хотел найти некоего брата, друга, найти сильное и независимое существо, которому сказал бы: Ты, Господи! Его нет. Филипп, возлюби ничто! Ты хотел соотнести себя с бездной, найти в ней любящее Ты. И заблудился! потому что воображал, будто ты вне ее, будто она стоит перед тобой, — ты в ней, Филипп! Возлюби ее — она кругом, единственно неизменная, она приняла тебя и не гнушается тобой; это и есть Бог.

— Зачем же бездна выделила из себя человека?

— Она извергла и моря, и звезды, — наравне с клеточками твоего тела, она выделила всё — значит, выделила ничто. Всё осталось в ней...

— А дух, что нас мучает?

— Уверен ли ты, что камень, дерево, солнце — не мучаются или мучаются меньше тебя? Ты ошибся, Филипп. Смотрел ли ты когда на звездное небо? Вспомни, как тебе делалось страшно, а затем покой наполнял тебя и укачивал, ты чувствовал ласку бездны, она звала тебя и требовала одного: признать ее!

— Старик, ты не знаешь ответа или недоговариваешь...

— Полюби бездну, Филипп. Она доверчива, как ребенок, ты обманывал ее десятки раз, и все же — ты придешь к ней, и она не упрекнет тебя за долгое бегство, она примет Филиппа, — так же, как и всех нас, она с радостью выслушает признание в любви. Ведь ты давно принадлежишь ей, еще когда и не родился твой прадед. Ты говоришь, что несчастлив? Возлюби бездну![25] Ступай.

Нехорошее чувство владело Филиппом Аркадьевичем, когда он медленно пробирался между могил к церкви. Он подошел к боковой двери и открыл, спустился вниз по узкой лестнице в маленькую продолговатую комнатку. Неярко горела лампочка, на нарах, завернувшись в тряпьё, храпел могильщик.

— Грыжа! — сказал Петаторов, и тень улыбки легла на его лицо.

— А? — сказал могильщик, продолжая спать.

— Караул! Крематорий строят!

— Не имеете права!!

Грыжа вскочил — кудлатый, лицо стекало к носу, и он висел огромной каплей красного вина.

— А, Филя!.. Здравствуй, дорогой. Наши гости — скрипучие кости, хе-хе. Каким ветром? — Они сели за стол, вместо скамеек — на детский гробик. Огурчики солененькие, картошечка, хлебец свежий и водочка, — Петаторов засмеялся, увидев такое изобилие. Они выпили, тепло расползлось по худому телу Филиппа.

— Давно не приходил, Филя, — сказал могильщик.

— Дела были. Грыжа, нет ли у вас тут какой работки?

— Покамест нету. Весной заходи, будет — мусор на участках убирать, нам поможешь. Зима, не каждый монет наскребет в декабре хорониться. Мало привозят.

— Жаль, — сказал Петаторов.

— Ничего. Денег нет, поди? На рупь. Или вот, Филя. — Могильщик указал на белый от старости череп, лежащий на полу у вороха лопат. — Позавчера копали и нашли. Загнал бы Йорика? Рупчиков пятнадцать дадут, верно.

Они выпили и молчали. Тепло в могильщицкой.

— А где компаньоны твои?

— Парторг наш заболел, ушли навещать в больницу. Другие — в клубе, в оркестре играют.

— Грыжа, ты никогда не замечал старика с бородой?

— Где лежит?

— Живой он, сегодня на третьем участке говорил мне.

— Не помню... а, да-да, с косичками? Встречал. О бездне толкует и матом могильщиков поливает. У него здесь сын, полковник Кретов лежит. Видел: остановится и на обелиск шипит: отстрелялся, паршивец! Думал всех к ногтю, да где развернуться — тесна бездна! Сдох. А вы, копатели, говорит, трупы деревом и камнем одеваете, ателье устроили, дармоеды, чтобы бездогу от взора прикрыть! Я смеюсь и говорю: отец, чем ногами-то топотать, лучше б рыть помог, стопку налью. Разорется, расплюется; лопату давай, говорит, мошенник, и — прыг в яму. Выпьет-закусит, — снова о бездне проповедует, пока не заснет...

Да. Так что весной приходи, Филя, устрою. А, вот: в похоронном управлении кружки иностранного языка и рукоделия организуют, это ведь по твоей части?

— Зачем иностранный язык?'

— Начальству виднее.

— Преподавать я не хочу.

— Может, поспишь, Филя?

— Я лучше пойду.

— Заходи весной, хорошо у нас: птички поют, солнышко светит...

Грыжа лег на нары и укутался в тряпье.

Петаторов ушел и пропал в городе. Он размышлял о старике и бездне и не мог помириться со своей никчемностью на этом свете. Он бродил по холодным улицам, забираясь ночевать на верхние этажи огромных новых домов; закутывался в пальто и, прижавшись к теплому боку батареи, лежал. Если заснуть не получалось, Филипп Аркадьевич брел на вокзал, там было не так одиноко. Он беседовал со стариками, которые приехали на свадьбу сына или подать прошение в Верховный Совет. Ему жаловались, плакались, ждали совета: как же надо просить, чтобы хоть что-нибудь получилось. Петаторов сочувствовал, ему становилось лучше, словно он не один теперь, и все-таки никак не мог найти зацепку-цель, ради которой можно попытаться начать жить. Он вспоминал Надю, Андрея — и не находил в себе сил надеяться, горе бурлило кругом камешка-сердца, — оно чудом продолжало держаться на поверхности.

Иногда Петаторову хотелось есть, и он шел к ближнему мебельному магазину — заработать рубль или два, перетаскивая роскошные гарнитуры.

— Позвонить бы Наде, — думал Петаторов, — или кому-нибудь позвонить, некому, все заняты своим делом. И умереть мешает — надеждёнка: вдруг произойдет нечто, и я заживу иначе, не о счастье мечтаю, где там. Просто хочу — иначе себя чувствовать. Всё повалилось, нету, а острые осколки летят и бьют по лицу. Появляется некий бодрый человек, и раскрывает зонтик, и кричит: сюда! Тоска может помять, и тогда возникает признательность к обаятельному весельчаку и затейнику. Тогда неважно, что он говорит, — лишь бы говорил с верой и надеждой. Люди строятся и идут за ним.

А где ж-таки выход? Я этого так не оставлю! Я не алкоголик, я Петаторов!»

Он побежал домой в Сокольники.

Сегодня я буду спать, нужно работать! Так просто я не отдамся, меня голыми руками не возьмешь! Я ведь многое понимаю и прокричу людям, заплатил я за право кричать в лицо всем! И не мороз важен, ничего не важно, главное — крикнуть вовремя, пока обаятельные бодрецы не полезли грибками после дождичка! Набатом в колокола, услышат, нельзя, чтоб не услышали!

Петаторов открыл дверь — и увидел свои вещи: матрасик и книги, сваленные на полу в кухне. Рядом валялась бумажка. Он поднял ее и читал корявый почерк: «Филипп! Был дважды, не застал. Для тебя есть работка. Зайди в любой день утром. Юлий».

Из-за двери бывшей петаторовской комнаты слышались полупьяные голоса и женские взвизги. Новые постояльцы праздновали новоселье.

 

Глава седьмая
ПОДВАЛЫ

Выползала старушка:

— Филя, ты уж извини, так получилось, денег-то нету, вот я их и пустила. А ты как-нибудь... перебьешься...

— Да, я не пропаду, — сказал Петаторов. — Пусть вот вещички у тебя полежат, пока я помещение не найду другое?

— Конечно, Филя, что уж там говорить, оставляй... покамест. Может, переночуешь сегодня, я устрою?

— Не беспокойся, мать, я найду место. Петаторов вышел за калитку, за ним опрометью вылетела кошка.

— Филя, тебя прогнали?! — закричала она. — Безобразие! У этой женщины нет сердца!

— Сердце есть, — усмехнулся Петаторов, — да денег нет.

— Это бесчеловечно! Как же мне жить теперь? И поговорить не с кем...

— Так и должно было случиться, киска. Неприятно, что случилось зимой — холодно чересчур.

— Филя! Как же без тебя?

Кошка бежала рядом с Петаторовым.

— Киска, приходи ко мне в гости. Для тебя специально колбаски приберегу. С Васькой приходи...

— А где ты жить будешь?

— Около Таганки, наверное...

— Филенька, далеко очень, я туда дороги не знаю... Не бросай меня! Новые постояльцы — просто пьяницы! Они дошли до гастронома на углу.

— Прощай, киска. — Кошка взлетела на плечо Петаторова и мурлыкнула. Филипп Аркадьевич погладил ее. Кошка всхлипнула, прыгнула на землю и умчалась в подворотню.

«Итак, я предоставлен самому себе, — подумал Петаторов, — сегодня пересплю на Казанском, завтра — на Таганку, подыщу что-нибудь для жилья».

Холодно... снега нет — холодно. Провода покрыты инеем, улицы опутаны ими, снопы белых струн уходят во тьму над крышами. Гремят трамваи, пахнет гарью.

Петаторов подошел к вокзалу и протолкался. Мешки с мужиками теснили его, а он ловко маневрировал среди чудовищных связок сушек и баранок. Он нашел себе место на лавке и закутал голову шарфом. Свет пробивался — зеленый, красный, нарушал дрему и приучал к себе. Гудели локомотивы и утаскивали составы в другие города, — Петаторов не волновался: там-то у него никого нет, там разные люди со своими заботами,

— Бог с ними. Вокруг шумели и гундосили и грызли баранки: рассказывали, что видели, за чем приехали и что купили.

С ними хорошо. Никто не пристает, и я буду спать. Тепло так, разговаривают... тихо...

— из-под самого, с Двины. Сына у меня посадили, а ить точно знаю — не он... а ему присудили...

...я хлопотал, чтобы дело заново пересудили, а мне говорят...

скока ему сидеть осталось?

ну вот, говорят, три месяца осталось, а ты хлопочешь

...в том году, когда у нас милицию сожгли... ...вот и он придет, дабы

дабы

ПОЕЗД ОТПРАВЛЯЕТСЯ С ТРЕТЬЕГО ПУТИ

дабы

— Ой, хи-хи, ой! Перестань, Петька, хи-хи!

дабы бы бы бы ыб ыб ыб ногу убери, твою мать

дабы тьфу!

вот здесь я ни разу не был что за улица э-э улица! вы его ударили да нет что вы потому что моральный прежде всего сикстинская мадонна? а пива нет вы пошляк филипп аркадьевич пошляк-с! пошляк

ПОШЛЯК

ПОШЛЯК

— Я ей так и сказал, нечего тут малину разоводить, пойду я лучше, а она орет: дочь испортил! Милицию вызову, она тебя научит моральный кодекс блюсти!

вдвоем с мильтоном отволокли и в кровать к ней положили живи

дабы

БРИГАДИР НОСИЛЬЩИКОВ ПИПИН ВАС ПРОСЯТ ПРОЙТИ В ДИСПЕТЧЕРСКУЮ

дабы

я за это заплатил и нечего тут, вам бы так заплатить

я люблю тебя

вилку нужно держать в левой руке

милая

вилку нужно держать в левой руке

помоги же мне

вилку в левой

поцелуй меня

если ты будешь держать в левой

не скажу чтоб мы плохо жили. Нет, огородик был, капуста своя, картофь, молоко покупали, так вот, неплохо,

чтобы плохо — не скажу. Грызло только меня как-то, и не знаю: грызет и грызет, будто не на том месте поселился, на котором надо, и однажды говорю

ша-гом марш!

буду звать тебя просто Филей чтоб ты там ни открывал все ведь неважно ведь жить хочется а не фантазировать только а ты фантазируешь изыскиваешь хитроумности всякие а кому это нужно броня непосредственных умников изготовлена из лучшей стали

человек стал человеком потому что стал держать вилку в левой руке

дабы

ЕГО РАССТРЕЛЯЛИ ПОТОМУ ЧТО ОН ВЕЛ СЕБЯ НЕПРИЛИЧНО И ДЕРЖАЛ ВИЛКУ В ПРАВОЙ РУКЕ СВИНЬЯ ОН ДЕРЖАЛ ВИЛКУ ПОЭТОМУ ЕГО РАССТРЕЛЯЛИ НЕ ДЕЛАЙТЕ ТОГО ЧТО НЕ ДЕЛАЮТ ДРУГИЕ ЕСЛИ ДРУГИЕ НАЧНУТ ДЕЛАТЬ ТО И ВЫ МОЖЕТЕ НАЧАТЬ ДЕЛАТЬ ЭТО

ДАБЫ

быбыб !ыыыыы!

не будьте тем что вы есть а тем кого любят

вечная память и слава тоже вечная если вы хорошо себя ведете

и капуста была у нас и огурцы грызло чего-то почему-то

простите это вы автор знаменитой «Приличной трагедии» я давно вами восхищалась

моральные устои самое главное и не пейте пива потому что нельзя одному пить пиво когда все млеют от восторга

МЛЕЙТЕ

ГЛАВНОЕ ВОВРЕМЯ ЗАМЛЕТЬ И НЕ ПИТЬ ПИВО ПОТОМУ ЧТО ВСЕ МЛЕЮТ

А ВЫ ПЬЕТЕ   ПИВО ЭТО   ВЫЗОВ МИРОВОЙ   ОБЩЕСТВЕННОСТИ

ЕГО РАССТРЕЛЯЛИ ПОТОМУ ЧТО ОН ПИЛ ПИВО И НЕ МЛЕЛ

позвольте но я хочу пива почему мне нельзя выпить пива подумайте: почему бы мне не выпить пива тогда когда вы млеете

покопайте глубже: зачем восторгаться когда этому мешает то что вы давно не пили пива и вам страшно хочется его выпить

классический пример: лев толстой употребил за свою жизнь 1234554321 букву о

ЛЕВ ТОЛСТОЙ ОТПРАВЛЯЕТСЯ С ТРИНАДЦАТОГО ПУТИ В НОЛЬ ЧАСОВ ЧЕТЫРЕ МИНУТЫ

слава яснополянскому хохмачу он первый понял что Шекспир говно а он нет потому что он не говно

БРИГАДИР НОСИЛЬЩИКОВ  ПИПИН ВАС ОЧЕНЬ ДАВНО ОЖИДАЮТ В ДИСПЕТЧЕРСКОЙ

— Эй, матрос!..

Петаторова невежливо разбудила щетка уборщицы. Мужики вставали и перетаскивали связки баранок на вымытую половину зала. Петаторов поругался с уборщицами и вскочил.

На Таганку, найти временное жильё. Чем тяжелее жить, — тем легче на душе, тем проще всё и понятнее.

Он чуть не купил пирожок с мясом, одурманенный его горячим и сытным духом, но вовремя спохватился.

...Он шел по набережной мимо фабрик и маленьких домов.

Останавливались машины и вываливали снег в реку.

От моста Петаторов свернул налево.

Наконец-то он у себя дома, на островке свободного мира; впрочем, и здесь свой князь — техник-смотритель Мыня. Он — отец и благодетель Таганских подвалов. Он — покровитель полуопустившихся и совсем опустившихся художников и беспрописочников. Подвалы радушно принимали всех, требуя единственного: потише и выполняй то, что скажет Мыня. Мыня же говорил обычно: «Слушай, мне сегодня очень нехорошо...» И беспрописочник ставил технику-смотрителю водку. Мыня был не наглый: если угощали, то потом придет через месяц-полтора. Он предупреждал о возможном налете милиции; тогда подвалы закрывались и ждали. Чаще — никто не являлся, раз в год-два жители слушали, усмехаясь, молодцеватые удары в обитые железом двери под девизом: «Эй, кто там, выходь!» Милиция исчезала, и продолжалась жизнь — нормальная и тихая.

Петаторов спустился вниз и шел по длинному коридору мимо шумных котлов парового отопления. Замерцала бронированная дверь. Петаторов прислушался и постучал: та, та-та, та, та-та-та. Молчали за дверью, выждав, спросили:

— Кто?

— Свои.

Дверь отворилась с грохотом.

— Филя! — сказал заросший — только нос и уши торчат — оборванец. — Ты всегда желанный гость и проч., забыл. Заходи, проповедник, искатель истины и счастья!

Хозяин захлопнул дверь, они прошли, пригнувшись, во внутренние покои. Уютная комната, полная тряпья; слева около стены стояла настоящая кровать с медными бомбошками, застланная настоящим одеялом. Петаторов сел за стол и с улыбкой глядел на старого своего товарища. Звали его Японцем, когда-то был переводчиком с японского.

«Я живу для своего удовольствия, — любил похвалиться Японец, — до двадцати двух лет пива в рот не брал, учился-старался, а вот понял, как жить надо: попью и лежу-мечтаю. Летом работаю, денег уйма, и опять сюда. Осенью и зимой до января у меня здесь денатурату не найдешь, гастрономное пью. А потом нужда заставит — политурку употребишь. Но и зимой много перевожу для своего опять-таки удовольствия — древних японцев люблю».

—Филя, — сказал хозяин, — какие намерения у тебя?

— Пришел убежища просить.

— Жить негде?

— Снимал, вчера выгнали. Не заплатил.

— Ну и чёрт с ними! Обойдемся. Тут еще комната есть, заселяй!

Они пошли смотреть помещение. Вполне приличное, немножко грязнее, чем хотелось бы. Петаторов вымел пол, Японец принес тряпку — протереть стены. Они втащили три ящика из-под апельсинов и поставили вдоль стенки, под толстой трубой отопления. Японец великодушно подарил Филе старый валик от дивана — с вылезающим содержимым — под голову.

— Сегодня так переспишь, а завтра принеси матрац и насовсем оборудуешься. У меня теплый подвал, и окно большое. Портьерку повесить надо для светомаскировки, — Мыня требует. К нему завтра сходим с четвертинкой, договоримся.

Вернувшись к Японцу, Филипп Аркадьевич устало опустился в кресло-качалку. Хозяин откупорил бутылку вина и принес из кухни свежесваренной картошки. Они выпили. Японец меланхолично жевал картофелину, глядя в угол.

— Филя, — сказал он, — я в общем-то рад, что ты поселился со мной, но неприятно одно: и ты, милый, начал падать.

— Я не падаю, — сказал Петаторов. — Навсегда не хочу оставаться в подвале. Я вот месяца полтора назад жену встретил — и восстал против себя. Юлька Шептунов работу обещает, будут деньги — уйду.

— Смотри! Отсюда не просто выбраться — слишком покойно, утешает. Падёж интеллигента давно начался, не ты первый, да и не я, — а я живу в подвале седьмой год. Лежать лучше, чем ехать.

Картофелина исчезла в зашевелившейся растительности на лице Японца, он хлебнул из горлышка. Глаза его покрывались свинцом: он быстро пьянел.

— Филя, слушай стихи!! Ты филолог... был... ты поймешь!

В лодке заснул рыболов,
Парусом ноги укрыв.
Тихо теченье влечет
Лодку на Запад.
Солнце заходит,
Искрится алмаз
На щеке рыболова.

Я много стихов знаю... забывать стал... Раздался условный стук в дверь.

— Открой, Филя!!! Это ко мне.

Петаторов ушел и, отодвинув засов, увидел на пороге толстую женщину с веселой бессмысленностью в лице.

— Дома, заходи, — сказал он.

— А-а-а, пришла, шустрая! — заорал Японец и изрыгнул поток тяжелой ругани. — Принесла?!

— Принесла, чучело! — Женщина не менее искусно выбранилась, но с гораздо большим изяществом. — Когда сдохнешь-то, паразит!

— Не скоро, шустрая! Ха-ха!

Женщина достала пачку папирос и маленький мешочек. Японец жадно следил: она вытрясла табак и смешала его с тонким коричневым порошком, смесью наполнила папиросную трубочку и протянула Японцу, — тот дрожал от нетерпения.

— Раскури, сука! — сдавленным шёпотом приказал он.

Когда папироса затлела, Японец затянулся с внутренним хрипом — и распластался на кровати.

— Хотите покурить? — спросила женщина у Петаторова, и по лицу ее — может быть, показалось? — мелькнула ненавидящая улыбка.

— Нет, я лучше пойду.

— Проваливай, сукин сын! — встрепенулся Японец. — На глаза не попадайся, лингвист, задушу-у-у! И бабу мою... не трогай!!

...Филипп Аркадьевич лежал, слыша деревянные ребра ящиков сквозь нетолстое свое пальто.

Завтра заберу матрац и книги, а послезавтра к Юлию схожу. Выбираться надо, Филя, кандидатушка родной... Где Наденька-то! Слабость прошла, я силу чувствую необыкновенную, все подвалы... переверну

я сплю или нет?

воет вьюга на улице

я очень боюсь вьюги

она воет воет свистит Надежда!

вьюга воооооой!

ЧТО,  МИЛЫЙ?

А? я люблю тебя

спрячь меня

тюп тюп тюп ка тюп па тюп ет тюп во

я ведь сплю тепло

о ... ера ... ...на и...ет! Извини!

(Петаторов открыл глаза: рядом стоял Японец).

— Я, когда выпью, никого видеть не могу, тошно. Вставай, завтрак готов.

Филя приподнялся на локтях, смотрел на трубу, потом на Японца. Спрыгнул на пол и походил, стуча ногтями.

— К Мыне зайти надо, — сказал он.

— Полопаем сначала, куда он денется, алкоголик. Они ели картошку в кухне и беседовали об особенностях японского стихосложения.

— Японцы не любят длинных стихов, — говорил Японец, похрустывая луком. — И они совершенно правы. Тридцатиоднасложная строфа их не стесняет, они поняли, что поэт не может говорить беспрерывно, а если делает это, — то лишь заполняет пустоты между зернами. Они предпочли собирать крупицы золота. Ты замечал, что в их поэзии нет плохих стихов? В Европе надолго восторжествовал было сонет, и все-таки желание писать рифмованные тома победило. Эти книги берут не стихами, а тайной стиха. Танка — красивейший афоризм, им любуешься, европейский афоризм пугает и потрясает.

— Но Пушкин?

— В семье не без счастливца. И ты заметь, Филя, радость в Европе появляется только тогда, когда что-нибудь низвергают. Очень ее мало, ибо мы не склонны к позитивизму, нет радости, господствует смех: колыхание брюха телезрителя, набитого щами...

Они вымыли посуду и отправились к Мыне.

Шел редкий снежок и засыпал тщедушные деревца во дворике. На макушке тонкого тополька торчал валенок.

— Вот! — гордо сказал Японец. — Символ победы подвалов над общественностью. Пришли как-то две мутные старухи, члены этой самой с одна тысяча шестьсот девяносто пятого года, и ну орать: Фулифаны! Ту-няятцы! Кута милиция смотрит! Мы стесь нафетем поряток! Мыню нашего избили, два зуба выбили, а мы тем временем Актера, — тут живет один, — в простыню закутали, и он у выхода из котельной залег в снегу. Вышли они, — Актер сзади как захихикает, застрекочет, заверещит: За вазами пришлааа! Троцкий без вас в котле со скуки погибает! — Они оглянулись — и драть. Актер — за общественностью. Бегут, троллейбус в Яузу повалили, Актер не отстает, верещит: «Не уйдёёёте, разлинуем вас! Иголкой раскаленной все произведения писателя Мочетовааа запишем!

Таки удрала общественность. Утром, говорят, в Нарофоминск прибежали, да там и умерли с пением партийного гимна.

— Лихо!

— Денег собрали, Мыне зубы вставили, Актеру гонорара налили, а валенок повесили в память о совместной борьбе... Сюда!

Мыня спал в котельной. Японец толкнул его и сказал:

— Новый поселенец.

— Чо? — спросил Мыня.

— Знакомься: жилец новый.

Мыня поднял голову и с трудом посмотрел на Филиппа Аркадьевича.

— Буквально невозможно.

— Мыня!

— Мне сегодня нехорошо. — И уронил голову на ватник. Японец вынул четвертинку и потер гладким ее боком о Мынину руку. Пятерня техника-смотрителя ощупала бутылку и шмыгнула с нею под живот.

— Ну ла, — сказал приглушенный ватником юс. — Пуща.

Во дворике Петаторов простился с Японцем и поехал за матрацем и книгами. Хозяйка вручила ему еще одну записку от Шептунова.

«Был. Работа пропадает, — куда ты подевался?! Зайди как можно скорее».

«Завтра, — подумал Петаторов. — Что у нас завтра? Четверг»[26].

 

Глава восьмая
НАДЛОМ

В четверг Петаторову не удалось дойти до Шептунова. Он проснулся в полдень, было тепло и удобно, даже есть не хотелось. А потом лежал и курил, читая Гомера. Пришли Японец с Актером. Одного уха у Актера не было. Они пили чай, и Актер развивал свою теорию: чем глубже человек падает, тем больших высот понимания он достигает. «Заботы о комфорте и пропитании, некогда подумать о сути дела; истинное — в понимании: поняв, — ничего не предпринимай, не то больно будет. Я всю жизнь играл Актера и вошел во вкус. Премного доволен немногим».

— Да, — сказал Петаторов, — но мы разъединены, что в нас человеческого?

— Так было, так и будет. Каждый решает в одиночку для себя. Плевать на остальных! Произошло небывалое: изнасиловали целый народ; может быть, в отдаленном будущем он чем-нибудь разродится — не дай Бог, приапом, а пока — нишкни! Ты, Филя, в Христосы лезешь, но у Иисуса никто не спрашивал о прописке и национальности, никто не выселял Его на сто первый километр от Иерусалима. Ему дали сказать всё. А ты — нишкни!

— Не хочу!

— Тогда твори, испытывай, пробуй! Только зубы береги, а то нечем пайку жевать будет.

— Отчасти Актер прав, — заметил Японец. — В тебе человек вопит, не смирный ты. Хочешь быть счастливым, — закрой глаза, хе, хе!

Актер сбегал за бутылкой вина, они пили. Японец рассказывал о приступе белой горячки:

— Пришел в гастроном, а у каждого человека за спиной — белоснежные крылья. Очень испугался. Все с крыльями толпятся, и даже участковый — и тот на крыльях подлетел к магазину. Он-то и спас, век не забуду: как даст в ухо.

В дверь условленно постучали. Японец поднялся открыть, — пришла баба.

— Идешь к женщине — не забудь антибиотики! — гнусаво сказал Актер. Японец чертыхнулся и увел бабу к себе.

— Я пойду, — сказал Актер, — полежу немного.

Петаторов растянулся на ящиках, курил и старался не поверить Актеру.[27]

Он заснул — до утра, изредка слыша из-за стены стенания Японца: «Да не елозь, шустрая!!! Дура ты дура, по-японски двух слов связать не можешь...»

— Здравствуй, Филипп! Наконец-то! — радостно воскликнул Шептунов. — Чуть работа не пропала — преотличная!

— Что за работа?

— Есть у меня один знакомый из верхов, товарищ Шулятко, так он предлагает: ходить по комнате с металлическим предметом в руках. Цена — сто рублей.

— Впервые слышу о таком извращении... Любопытно. И когда же?

— Хоть сегодня вечером.

— Отлично! Но не выпить ли чаю? Чашки дымились. Приятели бросали сахар в чай и размешивали. Горько-сладкий чай.

— Юлий, я значительно повеселел! Готов бросать бомбы.

— Э, понять, Филипп Аркадьевич, прежде надобно, и по-другому смотреться будет. Я, например, сегодня винца выпил... это неважно, разумеется... Пока мне ясно: мыть задницы этим — не хотим. Всякое там искусство — золочёный багет, они околачивают им собственную натуральную задницу. Петр прорубил окно в Европу, и затем, оказывается, чтобы они могли выставить в это окно свой немеркнущий зад.

— Ближе к делу, Юлий.

— Да! Пей чай, Филипп.

Петаторов нетерпеливо, не ощущая вкуса, глотал горячую жидкость.

— Поехали! Где твой Шулятко?!

 

— ...Всё дело в дижелях и топлифе. У нас есть такое топлифо, а у амениканцев нету!

— Потому што отштали они от наших темпоф...

 

...В троллейбусе было многочисленно. Они ехали по темной улице, редко освещенной жужжащим светом. Приятели сошли, и ветер закружил их, забросал мелко наколотым льдом.

— Тут, — сказал Шептунов и открыл дверь.

— Стой! — сказал кто-то, закутанный в мебельную ткань. — Куда?

…………………………………………………………..

Старик бросил в ванну хвойные таблетки и поплелся в комнату за часами. Выглянул в окно. Холодно. Дом напротив стоял мертво, завесив глазницы портьерами. Хоть бы полоска света. Мерзкий холодок прополз внутри, и он ушел в ванную. Изумительная зеленая вода, пахнет чудесно сосновыми досками. Долго забирался в ванну, боясь поскользнуться. Вытянул руку и перевернул часы.

Песок посыпался тоненькой струйкой.

………………………………………………………………

— Можно видеть товарища Шулятко? — спросил Юлий красивого мускулистого юношу.

— Мы вас ожидать давно! — улыбаясь, с французским акцентом сказал юноша. — Прошу!

Они прошли в квартиру под грохот цепи. Шулятко выплыл навстречу.

— Друзья мои! Вовремя вы пришли, я уж подумывал о другом кандидате. — Он открыл дверь полупустой приемной. — Давайте знакомиться.

— Филипп Аркадьевич.

Шулятко схватил кисть руки Петаторова и мягко пожал ее:

— Очень, очень рад! Юлий, тебе десять... как условились...

— Раймонд! — крикнул Шулятко. — Проводи Юлия. Да! Любезный, позвони через неделю и подготовь новые предметы...

Когда Раймонд увел Шептунова, товарищ Шулятко пояснил:

— Этот малый — стажером у меня... Он снял с шеи ключик на шелковой ленточке и подмигнул доценту.

— Сейчас начнем! — И хихикнул. Кандидата разбирало любопытство, он смотрел, как Шулятко отпирает маленькую дверцу в стене.

 

Чем живут эти люди? Я впервые в высшем обществе. И что вообще знают и хотят знать о нас? Если им сказать по-человечески: погодите, перестаньте на минутку ломать людей, дайте и другим высказаться. Пройдет сколько-то еще лет, и опять польется кровь...

 

— Пожалуйте, Филипп Аркадьевич!

Шулятко нажал кнопку. Комнату залил густой красно-фиолетовый свет.

Петаторов остолбенел.

Тускло мерцая, на стенах висели гирлянды цепей и кандалов, кольца, наручники, древние зазубренные топоры, плётки, ножи, клещи. В одном углу стояла дыба, а в другом — верстак с привернутыми тисками, заваленный инструментами. Лениво откинулись назад низкие мягкие кресла.

— Всё объясню, — сказал Шулятко, видя изумление Петаторова. — Я, как вы знаете, человек государственной важности, очень устаю, — ведь у нас столько хлопот! А тут — комната отдыха, так сказать. «Ничто человеческое мне не чуждо», — говоря словами Карла Маркса. Вы понимаете, конечно, что об этом не следует распространяться: могут начаться толки, сплетни, а у нас в правительстве держи ухо востро, подсидят! Придешь усталый — вешаться хочется, а цепочки погладишь, кнутиком пощелкаешь, — и силы откуда ни возьмись берутся, хе-хе! Или вот кандальчики сработаешь какие — всё это моими руками сделано, кроме некоторых редкостных экземпляров. Дыбу полтора года мастерил. А вот посмотрите: гаррота с часовым механизмом — два часа удавливать можно! Чувствую, что я — Кулибин, но хлеб у других отбирать не собираюсь. Я и сам знаю, что мастер. Хе-хе! А теперь, любезный, позвольте надеть на вас вот это...

Шулятко щелкнул замками наручников.

— А теперь вот это... — Он ловко стреножил Петаторова кандалами и подвязал длинную цепь к поясу. Отошел и полюбовался своей работой, и задышал часто-часто.

— Хорошо! — прошептал он, отступая к креслу. — Ходи, ходи, вот вся твоя задача! — И упал в объятия плюша.

Кандидат ступил — неуверенно и неловко, цепи зазвенели, зацарапались.

— Ах! — взвизгнул Шулятко, откидываясь назад.

................................................................................

Петаторов плыл в красном мареве, звеня цепями, а туша товарища Шулятко росла и пухла, занимая всю комнату и вытесняя остатки воздуха.

— Вот они, голубчики! Тра-ха-ха! Все у меня в кулаке! Сжал — ничего, ха-ха! Толпы бредут, а вокруг деревья и... собаки! Мы всех — к ногтю! Не пикнете! Я над вами хозяин, я!!! Плачете?! Детей-жен поминаете?! А я зачем?! Чтоб всех вас кнутиками, клещиками, мясо дольками срежу! Затрепещите, застонете, косточками у меня в кулак!! захрустите! А-а-а-а, хорошо! Ой, ой, ой, ой, не могу! Ах! Плачет, причитает, а я в глоточку свиненка плесну, ой! ой-ой! Стихи... Стихи читай... страдальческие!.. — прохрипел Шулятко, расползаясь по креслу.

Петаторов услышал и забормотал, идя кругами по комнате.

Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то всё косточки русские...
Сколько их!.. знаешь ли ты?

— Вот именно! Косточки русские! звон-то какой! и всё идут и шли так: даньдон-динь-дон-диньдон! Сто! Тысяча!! Триста миллиардов!!!! а Я — над ними! И огоньком шипит мясцо! ой, ой, ой! вот вам Шулятко! Ой! Ой! не могу-у-у-у! ой-ой!

Шулятко вцепился в ручки кресла, он вздрагивал, лицо пылало огнем, и каждая клеточка его тела пела песнь счастья. Наслаждение уносило ввысь, посветлело всё вокруг, прикованные кричали и рыдали, бренчали кандалами и умирали с проклятиями. Дымилось мясо, ноздри Шулятко вибрировали, вбирая все запахи боли и страха.

...восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные...
Что там? Толпа мертвецов!

«Неужели это правда? — подумал кандидат, задыхаясь и забыв, где он, — вся жизнь и вся Россия проходила перед его глазами. — Вот, моя жизнь, а я не мог догадаться. Искать хотел, надежду берег, будто счастье изобрету. Рецепт счастья давно потерян безвозвратно. Если один человек счастлив, другой проклинает мир. Не счастье — весы есть. И кому я хотел кричать? Не звезды красные на башнях, милые тараканы, а глиняные кукиши. Будьте вы прокляты!..»

Шулятко больше не мог. Наслаждение измотало его, пот лился по лицу, смывая сладостную улыбку. Шулятко стекал с кресла, скатилась вслед за резиновой трубкой шеи голова и с тупым деревянным стуком подпрыгнула на паркете. Рука его с трудом нащупала потайную кнопку и надавила.

...Кандидат с удивлением смотрел на красивое лицо Раймонда, — тот быстро снял кандалы и наручники и вывел Петаторова в коридор.

— Это вам за работу, — приятно грассируя, сказал француз и сунул конверт в карман кандидату. — Я вас провожу.

Петаторов подчинился толчкам сильной молодой руки, он сосредоточился и парил над выжженным полем своей жизни.[28]

Вцепившись в руку Раймонда, он шел вниз по лестнице.

……………………………………………………………………………………

Старик согрелся и замечтался. Глаза его ласково блуждали по стенам, потолку и увидели вдруг часы. «Господи! Пересидел!» Весь песок ссыпался в нижний пузырек колбы и лежал остроконечной горкой. Старик испуганно и торопливо выбрался из воды, приятно пахнувшей досками, и закутался в мохнатое полотенце. Прошлепал в комнату и выпил чашку с приготовленным лекарством. Он подошел к окну и заглянул в черный провал переулка. Бр-р! Дом напротив стоял сумрачно и неподвижно. Одна лампочка над подъездом горит. Старик увидел, как открылась дверь и на улицу вытолкнули человека. Он пробежал шага четыре и упал. Поднялся, шатаясь, но устоял и побрел по переулку.

«Мелкий родственник этих, налакался, свинья!» — брезгливо подумал старик и дернул занавеску.[29]

 

Глава девятая
НОЧЬ[30]

Петаторов шел домой в подвал. Сверкающие обрывки фраз пролетали в голове, он забыл, что у него есть деньги и что он мог взять такси, — он шел пешком. Благополучно дотащился он до набережной, изредка останавливаясь и присаживаясь на сугроб — отдыхал и думал. Кандидат тер лицо снегом, оно горело, и трудно было ему ухватиться за какую-нибудь мысль, уцепиться и не упасть. Он завернул за угол и споткнулся. Налетел ветер, пытаясь помочь кандидату встать, и умчался. Петаторов полз, за ним оставалась широкая полоса примятого снега.

Где?.. А, милый подвал я ведь дома или нет садик! сад почему он в снегу а мне жарко... деревья у Христа говорите иерусалимской прописки не было! О, люди кругом! Это ученики. Не спите сегодня, ладно? Бодрствуйте со мной! Я говорю сегодня вам. Вот ты, ближний, наклонись, я целую тебя — брата...

Губы Петаторова коснулись обледенелой коры. Спасибо. Остудил. Так вот что я хочу...

Помните, что вы люди, не позволяйте себе лгать. Растление проникло во все поры, смрадом заглушили душу свою.[31]

Не топчите бриллиант свой, ибо чем тогда на зверей непохожи будете?[32]

Человек один не живуч, вспомните о роде человеческом![33]

И даже мне не искупить вину вашу, криком никаким не вырвать рабство из вас![34]

Идите и проповедуйте это, пусть смеются и заушают.

Заразите их добротой[35], как другие заразили страхом.

Но говорить не смейте прежде веры[36].

Прокляните себя и отчайтесь[37], и увидите ее, золотинку-душу, на дне вашем.

Иначе не жить вам людьми.

...и вы заснули, ученики мои. Утомились, скушно вам... ибо давно   знаете   это...

Петаторов упал лицом в снег и закричал: Господи! Никто не услышит, Господи!

Заскребся и пополз к двери подвала, переваливаясь, задыхаясь, и по ступенькам руками шагал — вниз, долго. Телом смёл пыль и мусор с бетонного пола — вперед, к блестящей железом двери рая.[38]

Вскинулся телом и повис, зубами поворачивая ключ в замке.

Вот и рай, теплый и тихий. Я сейчас лягу, винца выпью...

Петаторов забрался на ящики и вытянулся. Взгляд его остановился на толстой трубе — ржавой, с желтыми пятнами. Она висела над ним, и тепло ее проникло в кандидата, и стало на душе сладко. Он пошарил около изголовья — бутылка. Отхлебнул и выплюнул — горечь какая! Уксус.

И вдруг кандидат заметил, что труба стала опускаться. Он поглядел внимательнее: в самом деле, медленно-медленно опускается. Вот и дотянуться, не вставая, можно. Потрогал поверхность трубы: горячая, штукатурка зловонна.

Сейчас тепло совсем станет... хватит, милая труба, а то ведь жарко.

Труба опустилась ниже, уперлась в грудь, и невыносимая тяжесть навалилась на Петаторова. Он уперся в трубу руками, она тяжелела, и не мог кандидат сдвинуть ношу или выскользнуть из-под нее. Он слышал: затрещали под ним фанерные ящики, оседая, труба вдавливалась в грудь.

Трещит тара! Непрочная. Неужели из Африки доехала...

Боль пронзила Петаторова, он дернулся, и донесся до него крик:

... ииилиии!.. ...ииилиии!..[39]

Над самым окном пробежали быстрые легкие ножки, и снова услышал он родной голос: — Филипп! — а потом издалека уже донеслось:

...ииилиии!..

«Надежда!» — хотел отозваться Петаторов, но только хрип вырвался из горла, и вслед за ним хлестнула горячая кровь. Он захлебнулся, и тогда услышал, как запели горны и зарокотали барабаны.

 

Филя отходим

татата

 

татата-тааа-а

 

та та

 

ТА ТА

 

ТАТ ТА ТА ТА

 

колокола!

 

 

бьют в колокола!

 

бам бам бам бам бам бам бам бам бам бам бам бам бам

мммммммммммммммммммммммммммммммммммммммммммммм

 

БАМММ  БАМММ

 

БАМММ БАМММ

 

БАМММ

 

 

С потушенными фарами во двор въехали милицейские машины. Кое-где светились подвальные — в две ладони — окна. Дом врастал в землю, и неизвестно было, сколько этажей уже опустилось. Мыня предупредил жильцов о возможном налете, и во дворе дежурил древний дедушка в лисьем полушубке. Он пронзительно свистнул и пропал в котельной. Свет в подвалах моментально погас.

— Что прикажете делать, товарищ капитан? — спросил вечно смеющийся веснущатый сержант.

— Выковыривай, — мрачно сказал капитан.

— Есть выковыривать!

Застучали в двери ядрёные кулаки, зазвенели разбитые стекла.

— Ат-крывай!..

...Окно разбили, луч фонарика пошарил по стенам и наткнулся на человека. Он лежал на ящиках, голова неестественно свешивалась — словно шея подрезана — лицом к окну. Сержант вздрогнул, увидев счастливую улыбку на бледно-сером лице и окровавленные щеки и подбородок. Он доложил капитану, подобрал длинную острую доску и просунул в щель окна. Долго и старательно тыкал в живот, плечи, спихнул тело на пол[40].

Человек не шевелился.[41]

1966



Из заметок читателя на полях книги

Чтение не всякой книги вызывает желание портить ее поля карандашными пометками. Повесть "Никто" - не одна из них. Пока дойдешь до последней страницы (что, увы, случается слишком скоро), рука не раз потянется за карандашом, чтобы нацарапать очередную мыслишку, пришедшую в голову по ходу чтения. Поскольку настоящая критическая статья, равно как и ученые комментарии, мне нынче не по силам, а почувствовать себя умным человеком очень хочется, то, собрав и перепечатав некоторые из своих заметок, я на свой страх помещаю их теперь в конце книги в качестве приложения - на тот случай, если кому-то они вдруг покажутся стоящими внимания.

[1] "Дисангелие" – т.е., очевидно, не евангелие, «не благая весть», но все же важно, что именно не евангелие, а не что-то другое. Поэтому сквозь сюжет все время, то отчетливее, то более туманно, проступают контуры евангельской истории. Но истории больной, искаженной – местами издевательски искаженной, впрочем, издевательски не над Евангелием, а над больным, искаженным, противоестественным временем, где Христу и благой вести просто нет места. Его не то что распинают, Его просто не видят: словно Он не существует вовсе, Его нет – Он даже не никто. Есть и еще ряд причин, почему это «не евангелие». О них напишу ниже.

[2] "Глава первая. ГРЁЗЫ ПЕТАТОРОВА". Всего глав девять. Символично? Не знаю. В Нагорной проповеди Христа перечисляются девять блаженств. Имел ли автор в виду это? Тогда глава первая и первое блаженство: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное» (Мат. 5, 3). Вроде бы, содержание главы перекликается с этим блаженством.

[3] "Петаторов" Что значит фамилия героя? Неуклюжая, уродливая, словно изломанная. (Замечу в скобках, что уродливых фамилий (впрочем, как и "апостольских" имен) в тексте содержится немало). Было бы понятно, если бы он был «Петров», а так получается не-Петров, или, буквально, «никчемный Петров» - т.е. снова: не камень, не основание для будущей Церкви.

[4] "Три десятка лет прожил" Т.е. примерно возраст Христа, когда Он оставил Назарет и стал Учителем.

[5] — Истина в вине, но в каком количестве вина? — Ред.

[6] "Сорвана свиная шкура" - Намек на евангельских «свиней», тех самых, перед которыми не нужно метать бисера...

[7] "Филипп идет за ними и видит, как они набрасываются на статую Пушкина и рубят, рубят, мечи тупятся, а из медных шрамов течет горячая красная кровь". Истинная жизнь осталась в прошлом («Пушкин»). Мир вокруг мертв, мертвы люди, мертв с ними и наш герой, удел которого – разделить общую судьбу с остальными мертвецами, а его «чистота» – пока не более, чем гордыня.

[8] Глава вторая и второе блаженство?: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся» (Мат. 5, 4)

[9] "У меня две колоссальные заботы — хлеб и вино" - словно нормальные евангельские символы: плоть и кровь Христовы. Некий слабый отголосок того, истинного Благовествования. Жажда протянуть руки и коснуться Истины. Только ведь и хлеб наверняка гнилой, и вино кислое…

[10] "...важное свидание с товарищем Шулятко" - явно издевательская пародия на Понтия Пилата. Дальше это станет особенно очевидно.

[11] "Пока не поздно! Трубите! Не отдавайте горна Архангелу, — он пропоет о другом" - «о другом»… - о конце света, то есть? Гм… «И семь Ангелов, имеющие семь труб, приготовились трубить. Первый Ангел вострубил, и сделался град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела,  и вся трава зелена сгорела». (Отк. 8, 7). Однако же когда «седьмой Ангел вострубил, и раздались на небе голоса, говорящие: царство мира сделалось Царством Господа нашего и Христа Его, и будет царствовать во веки» (Отк., 11, 15). Так о чем «другом» не должен петь Архангел – о конце света или о пришествии Царства Божьего? О конце света – понятно, не хочется. Но о Царстве-то Божьем? Но в том-то и дело, что веры в жизнь бесконечную нет пока. Ни у кого. Поэтому  "сами трубите", созывайте живых, делайте что-нибудь, работайте! Но работа эта лишь для этого мира. Ибо там – ничего и никого. Конец света – только смерть, за нею не последует никакого Царствия Божьего. Бог умер – и Царство Его не приидет никогда. Не давайте Архангелу трубы: он возвестит вам о смерти. Да, но позвольте, а Архангел-то откуда?..

[12] "Разве можно бегать перед близко идущим автомобилем?" - а смерть-то смертушка – вот она, рядышком, по пятам ходит.

[13] "Президент Комитета Домовых" - нечистая сила просто повсюду!

[14] "Дядя Филипп пришел, — обрадовался племянник" - возможно, единственный апостол – да ведь и тоже навряд ли апостол…

[15] "To lie or not to lie, to craze or to betray..." - "Учитель" и "ученик" говорят по-английски, на языке, недоступном остальным, непросветленным. Язык Нового Завета тоже оказался недоступен большинству приверженцев Завета Ветхого. Это к слову…

[16] Глава четвертая. В РЕДАКЦИИ БОЛЬШОЙ ГАЗЕТЫ. Четвертая глава и четвертое блаженство: «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся» (Мат. 5, 6). Здесь попадание особенно меткое. «Вам «Правды», товарищ? Сегодняшний номер? А вчерашний впридачу не возьмете?» Насыщайтесь, насыщайтесь – правдою «Правды»… Злобно и безнадежно.

[17] "...сказали гости и захихикали". Бесы, бесы, бесы... Жизнь – бесовское наваждение, а невеста «Христа» - Смерть. Дикий мир, невозможный.

[18] Глава пятая. В ЗВЕРИНЦЕ. Пятое блаженство: «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут» (Мат., 5, 7). «Помилованы»… скорее, посажены в дурдом. Потому что милостивыми остались одни помешанные. Вот еще и потому оно и «не евангелие», что в этом мире нет главного – нет любви. И у Петаторава тоже ее нет: он в свои тридцать лет ушел от мира не от любви к ближнему, а от невозможности жить в изломанном мире. И от тайной гордыни. Гордыня его хоть и не чрезмерна, может быть, но ясно проглядывает в его почти наслаждении своим «падением», в его ощущении своей избранной «чистоты» - в общем-то, мнимой. А до Христовой любви к роду человеческому ему еще идти… Не дойдет? Злобы и ненависти у него тоже нет – а когда нет ненависти, до любви уже недалеко… Увы…

[19] "Орнитолога-то Яшкой звали". Этот сумасшедший, что – навроде апостола Иакова, брата Господня? Или так…

[20] «Сумасшедшая Магдалина» - запомним пока это.

[21] "Полна ли чаша?! Но не обнесут меня ею, я один во всем мире, не ошибутся, мне предназначено ее испить..." Христос: «Отче Мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты» (Мат. 26, 39). Иисус не беспокоится, что чаша Его не найдет, Он не желал бы ее, но смиренно предает Себя воле Отца Небесного. Петаторов, напротив, не уверен, что чаша его найдет, стало быть, не уверен, тот ли он. А вдруг ошибся? Сомнение терзает его пуще страха смертного. Тяжко дается подражание Христу.

[22] "...ииилиии! ... ииилиии!.." Она зовет его Или - т.е. «Господи» на древнесемитском. Вот одна из причин, почему он «Филипп». Еще, должно быть, потому, что другое сокращение имени - «Филя», т.е. «любовь» по-гречески. Расставание Филиппа и Надежды – т.е. Любви и Надежды… Остается любовь без надежды, и надежда без любви. А мир без того и другого разом. Вспоминается также и Апостол Филипп, один из Двенадцати. Вообще по тексту то здесь, то там разбросаны "апостольские" имена – случайно ли?

[23] Глава шестая. РОЖДЕСТВО. «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» (Мат. 5, 8). А вот Бога-то никто в этой главе так и не «узрит». Ибо «Бог есть всего лишь настрой души». Да и есть ли здесь «чистые сердцем»?

[24] "Петаторов миновал ворота и — спокойный — гулял по дорожкам, а кругом стояли кресты и надгробия". Вообще-то на Рождество принято ходить в церковь, а не мимо ворот – на кладбище. Рождество – рождение нового мира, а здесь царит одна смерть, и новый мир умер не родившись. Потому и не евангелие: не о чем благовествовать-то. С другой стороны, советский человек так отвык от церкви, что для него единственный символ вечности – кладбище, место, где можно подумать о непреходящем. Такая вот вечность по-советски: не жизнь, а смерть бесконечная.

[25] "Возлюби бездну!" - а в Писании было: возлюби Бога. И еще – возлюби ближнего… И вот – осталась бездна, т.е. пустота. Не то с буддизмом перекличка, не то с Каббалой (как подумал человек, переводивший на английский язык эту повесть). Важно не это – важно, что и Бога, и ближнего больше нет, есть пустота – её люби. Но как любить пустой мир? Невозможно. Поэтому Петаторовым и овладело «нехорошее чувство».

[26] "Что у нас завтра? Четверг". Т.е. Великий Четверг, День Тайной Вечери…

[27] "...Петаторов растянулся на ящиках, курил и старался не поверить Актеру". Вот и вся Тайная Вечеря – пьянка с двумя бомжами, да коротенький разговор о Христе.

[28] "Тогда вышел Иисус в терновом венце и в багрянице. И сказал им Пилат: се, Человек! ... Пилат говорит Ему: мне ли не отвечаешь? не знаешь ли, что я имею власть распять Тебя и власть имею отпустить Тебя?.." (Иоан. 19, 5, 10). И это-то - «допрос у Пилата»? И еще неизвестно, над кем здесь издевательства больше – над сегодняшним несостоявшимся «Христом» или сегодняшним убогим «Пилатом». По мне, так Пилату досталось больше. Хотя…

[29] "«Мелкий родственник этих, налакался, свинья!» — брезгливо подумал старик и дернул занавеску". Т.е. «Христа» принимают за родственника Пилата? Да когда такое бывало! «Мелкий родственник» звучит почти как «мелкий бес». А и то посмотреть – деньги-то у «Пилата» взял…

Кстати, а кто этот человек из дома напротив? Старик он не случайно – стало быть, родился еще при той жизни, не бесовской. Из бывших. А живет в доме напротив, свой врач – стало быть, пригодился этим. Но этих презирает. А сам-то? Подпольный такой гниловатый интеллигентик…

[30] Глава девятая. НОЧЬ. «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески злословить на Меня…» (Мат, 5, 11). Но где же вы, апостолы, которых будут поносить и гнать? Христос-Петаторов обращается в этой главе к ученикам своим - но ночь темна и безмолвна, и слова его звучат только внутри него самого.

[31] "Помните, что вы люди, не позволяйте себе лгать. Растление проникло во все поры, смрадом заглушили душу свою" - этими словами начинается как бы «Нагорная проповедь», вернее «Нагорная проповедь», смешанная с «наставлениями ученикам в Иерусалиме». Учеников нет, одни молчащие замерзшие деревья. Холодный, темный, глухой мир вокруг. Но прислушаемся, слова ли это Христа.

[32] "Не топчите бриллиант свой, ибо чем тогда на зверей непохожи будете?" Христос: «Не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы не попрали они его ногами своими…» (Мат. 7, 6). Стало быть, «не топчите бриллиант…» - это обращение к свиньям. Ужас. (Сам Петаторов, как мы помним, "шкуру свиную" уже скинул…). Впрочем, не топчите «свой бриллиант» - т.е. свою душу. У свиней, как считается, души вроде нет – стало быть, еще не совсем свиньи. Надежда есть…

[33] "...вспомните о роде человеческом!" Вот оно, наконец. Но просто «вспомните». А где же: «Возлюбите ближнего своего, как самого себя»?

[34] "И даже мне не искупить вину вашу, криком никаким не вырвать рабство из вас!" Бессилие «Христа», тщетность жертвы. Т.е. все-таки свиньи... И их не спасешь.

[35] "Заразите их добротой" - Ну, наконец-то!..

[36] "Но говорить не смейте прежде веры". Сказано, в общем, верно. В 1996 году автор напишет, что когда писал повесть «Никто», не понимал, зачем нужны эти слова. Просто чувствовал так. А понял гораздо позже. Т.е. веры-то самого автора здесь еще как раз-таки и нет… И все же - не точнее и не важнее бы было: "Говорить не смейте прежде любви"?

[37] "Прокляните себя и отчайтесь". Разве отчаяние – не грех? Но все верно – только оно и способно пробудить их, этих полусвиней. Проклясть свое свинское, отчаяться – а там..? Так же, как когда-то Петаторов, сорвать шкуру свинскую – и помереть в этом пустом ледяном мире? Без шкуры-то свиной не выжить в холоде, а в ней ты – не человек. Вот такой вот выбор – между свинской жизнью и человеческой смертью.

[38] "...вперед, к блестящей железом двери рая". А двери рая – вход в подвалы. Т.е. что же, рая нет? "Рая нет, - говорит автор. - Есть блестящая железная дверь, за которой нет ничего". Все. Потому и «не евангелие».

[39] "ииилиии!.. ...ииилиии!.." Опять: «Боже, Боже!»  Здесь хочется продолжить: «… вскую покинул меня?!» Отчаянный крик «сумасшедшей Магдалины» («Марии Дементной»), НЕ увидевшей своего воскресшего «Христа» и окончательно помешавшейся в безысходно уродливом мире. Так что же за «евангелие» может получиться у безумной Марии? Нет, даже не апокрифическое, а вовсе никакое не евангелие.

[40] "Он доложил капитану, подобрал длинную острую доску и просунул в щель окна. Долго и старательно тыкал в живот, плечи, спихнул тело на пол": «И один из воинов копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода». (Иоан. 19, 34).

[41] "...Человек не шевелился". Главное, что делает Евангелие евангелием, т.е. благовествованием – Воскресение Христа. Благая весть – в том, что смерти нет! Смерти нет – есть жизнь бесконечная! Радость, счастье! Торжество Добра, Света, Жизни! А повесть кончается смертью. И никто «смертию смерть не попирает». Потому что и Петаторов – не Христос, и даже не апостол, а лишь обуреваем гордыней нищий алкоголик. И учеников у него нет, и проповеди его никто не слышит, и умирает он нераспятый, всеми забытый, да и сам Бог умер. Воскресенья нет - все кончается ночью с пятницы на субботу. Непросветленный, не озаренный Божественной благодатью мир. Даже если бы в таком мире появился настоящий Христос, то  точно так же никто бы не заметил ни Его жизни, ни проповеди, ни смерти. Тем более в таком мире бессмысленно подражание Христу.  «Дисангелие от Марии Дементной» - это приговор системе, в которой бесконечна одна смерть. И бесоподобным людям (ведь не даром же всюду где можно автор рассеял аллюзии на нечистую силу), ежедневно строящим эту систему. Жизнь в этом "не Богом сотвореном" мире, мире "свиней", где любовь и надежда остается лишь у пьяных и безумных, - невозможна и обречена. Во всех смыслах.


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Вебредактор и вебдизайнер Шварц Елена. Администратор Глеб Игрунов.