Автор: Николай Боков
Название: Забыть имя
Период появления в самиздате: 1966-1973 гг.


 

Забыть имя

Забыть имя (1971). Впервые «Грани» №84, за подписью Д.Л[олов], под заглавием «Дверь».

(http://memorusse.blogspot.com/ – название, источник публикации. Сведения автора)

http://memorusse.blogspot.com/2006/04/blog-post_114425259535190012.html сканированный текст

По дороге на Курган-остров, если идти со стороны Семушина, городка небольшого, но главного в округе, есть место болотистое и печальное. Ольхи и осины пьют с давних пор ржавую воду, и погибают, обнявшись.

Зимою снег прикрывает тяжёлое место. Сохраняется в рисунке неестественность; глаз ищет причину смутного беспокойства души, приглядывается к болезненному кустарнику и деревьям: сучья толсты чересчур, лишённые прошлогодних побегов, мшисты… догадываешься: мёртвый лес.

В сильный мороз тишина не нарушима ничем, не лопаются древесные сосуды: стволы сухи здесь, пусты, не наполнены остановившимся соком.

*

Стала забывать бабка Маша маловажное, мелкое, но в хозяйстве необходимое: кашку пшённую посолить, лука ли в суп из солонины бросить. Ведь и в повседневных делах присутствует остатний интерес, а незадолго, дня за три до того, как надеть старику Дормидонтову лыжи и уйти за лесной гребень – дальше, к городу Семушину и почте, неинтересно было бабке Маше всё.

Проскрипел снег под лыжами, ушёл Дормидонтов на почту, бабка не сказала вслед обычное: не пей, мол, вина, старик Дормидонтов, лучше домой принеси, выпьешь, старухе своей рюмочку нальёшь, посидим в красном углу, покалякаем, как жили-были – по-людски.

Прилегла на лежанку, будто оступилась, дрёма странная одолевала; а надо бы еды приготовить, как повелось, с шестка уголь холодный убрать, плиту почистить. Чаю сварить, не кофию – Дормидонтов кофий любит, из города с заработков поветрие принёс: вот, дескать, не пробовали. Всё пробовали, пробовали, а потом народец разъезжаться стал.

Дело-то, может, и не в кофие, а в часовне: был попик, славный батюшка. Бабка помнила: молодой приехал, помор по корням — не пришлый целиком, с приметами, как северный люд мечен: лицом не больно светл, коряват, глаз голубой — наш. Из семинарии приехал, попадью на острове приобрёл. До конца ничейного времени служил, церковь порывался выстроить — каменную, мужиков уговаривал и бумаги слал. Перед последней войной приехали сани-самоход, с ящиком на лыжах, посадили батюшку с попадьёй-детками в ящик — и сгинули.

Тепло вчерашнее, дорогое зимой и на исходе её, когда старое тело слабеет и старается пережить май, чтобы выкроить ещё годик жизни, порадоваться восходу и тишине, птицам — летящим дальше, на северные голокаменные острова, — тепло это, подымающееся сквозь изразцы лежанки, безразлично было бабке Маше.

Новая для неё скука и утомительность жизни недолго были загадкой; многовнденнос за прошедшие года — их столько миновало уже, что лет пять или семь назад заезжавший участковый, — испуганный лукавый мужик, городской, — долго интересовался возрастом, и что сказать, если не знает милиция, переметившая всех в округе и крае, — опыт, копимый для единственного случая, для этого дня, сказал бабке, что она умирает; если не сегодня, так завтра.

Исповедаться и причаститься, славно бы... Батюшка молодой был, а битый мужик, с деревенскими толковал, и умел. О мирском говорил, но защитник Бога справный; о церкви каменной думал, как построить, — зимой тёплая, местным на радость и окрестным, и не горела бы: часовня — четвёртая на бабкином веку, прежние громом поразило. Грешили много, а как разошлись все — грешить некому, стоит.

Душно бабке. Воды бы, да дойти ли до колодца, не дойти, за порог бы — ковшик снега набрать, растопить. Плечом печь обтирая, подвинулась к двери, до угла, затем три шага в пустоте, без опоры — открывать придётся... крепка, тёс хороший на дверь вышел... Щеколда же за Дормидонтовым задвинута: ветрило с утра, ветер не выдул бы тепло вчерашнее... Oт себя наддать, дернуть... заедает щеколда.

Глядя на темный и гладкий брусок, поняла, что непросто напиться сегодня, жар сбить... а теперь и не жарко — мёрзли, не гнулись пальцы, в пуховых же чулках, декабрьской обновке, костенели ноги.

Бабка Маша не успевала к лежанке: села на толстый чурбан у печи, встав на который взлезал Дормидонтов в тёплую сухую нору из овчины и ветоши.

Тяжёлая спина тянула назад — к оббитому кирпичному углу, — тело наливалось иным веществом, не несущим себя, безвольным и тяжким душе. Сердце заканчивало долгий труд, утомляясь давно — старой малочистой кровью, бедной жизнью и алым.

Пальцы мелко дрожали, меркла смуглая кожа, твердели жилы в воск.

*

Месяц, бывший полупрозрачным в свете январского солнца, твердел и наливался серебром; дело шло к ночи. Заалело уже лёгкое перо облачка, висящее над западным горизонтом. Северный вечер дарил зрению — цвет: фиолетовый на востоке, перетекавший в синий, а этот — в лазурь, столь нежную, что грустно было: парила над головой недостижимая далёкая радость.

На краю мертвого леса старик Дормидонтов сошёл с лыж и сел отдохнуть на кучу хвороста, собранную и позабытую кем-то. Пройти оставалось ему три версты; он, досадуя, попенял себе: в Семушиие выпил стакан вина, обедая, идти труднее обычного. Опыт отступил перед склонностью, дыхание не было лёгким.

Он оглядывал местность и вспоминал, что тут, на краю болота, стоял хутор, сгинувший после войны с хозяином и семьёй его. В то время деревня на Курган-острове носила имя, забытое ныне даже географами; теперь остались двое жителей, он и старуха, сестра, много старшая его, тихо доживавшая век. Умрёт и она, боялся старик Дормидонтов, он останется на острове один: страшно.

Незаметно склонилась к упадку жизнь земли и деревень, пусто в округе, повымерли, не успевшие умереть растворились в городах.

Пора было идти, но отдохнуть не получилось — ступал с той же усталостью в ногах и теле.

Быстро пришли сумерки.

Старик почувствовал, а потом увидел: чёрное пятно, поболее собаки, двигалось по краю поля. Обрадованно догадался: сани; подтверждая, донесся полозий скрип, фырканье трудящейся лошади. Подвезут до острова: через него путь на Косую губу, где — домов десять.

Сани летели к окраине мёртвого леса. Плавным изгибом путь шел от подножия сопки к замерзшему болоту.

Неясный гам, заслонённый деревянным шуршаньем по насту, превращался в удалую песню, проявлялись слова:

— Гей — го — гооо...

Сверху на поклаже лежал человек; в руке у него был светлый предмет: Дормидонтов признал бутылку. Пел же возничий:

— Гей — гооо...

Голос проезжих не мог населить пространства чахлых кустов и мёртвых сучьев.

Дормидонтов по стеклянному звону определил цель встреченных: везли провиант из Семушина в сельпо Кос-губы.

Конь медлил бежать, возничий натягивал вожжи.

— Здравствуй, Дормидонтов! — кричал лежавший на ящиках, в полушубке, обваленном сеном; в сиреневых сумерках лицо его было тёмным, на свету бы — красным от выпитого вина.

— Вася?

— Ну. Тормози, Ян.

Оба спрыгнули в снег, размяться; земля враждебно встретила слабые ноги: споткнулся Василий, пробежал, — перевешивала тяжёлая голова.

— Чёрт. Тьфу. — Качался Василий, будто стрелка весов.

— Ехать-то лучше.

— Покурим.

— Да и то... — начал возничий Ян. — Недобрано, ух! Трое нас, а? А, Дормидонтов?

— Вы через Курган едете?

— Как же иначе.

— Грузу много... если б довезли до острова.

— Ну. Иль напоить и волку оставить?

Звенело стекло кружки со щербатой эмалью. В ящике Ян выломал дощечку — топориком, им же отрезал колбасный кусок, не снимая обёртки.

Конь всхрапывал, подбирал клочья сена; с утра гнедой, а сейчас перед ночью — белёсый, в инее замёрзшего пота.

В молчании, нарушаемом только: — Будем здоровы, — закусывали, и Дормидонтов спомог вечернему обществу троих: из мешка вынул хлеба — серого; обозначен он был в прейскуранте — «чёрно-белый»; в ноздрях, не печёный, извергнутый вулканом пищеторга.

В сущности, пить не нужно было уже — после второй кружки, но пили, совершали древнюю ошибку пьяниц: опьяненье не увеличивалось, надеются же всегда: вот, хорошо, пусть же — ещё лучше станет.

На краю мёртвого леса, где летом висит клубами мошка над озерцами гадкой воды, пировали трое: Дормидонтов, старик с Курган-острова, картофельный долгожитель, начавший сохнуть в кости и плоти, проживший всю жизнь, ни разу не обеспокоенный хотением, выходившим из заповедного круга отцов и Севера; рядом сидел выше всех, на ящиках, — Вася, весельчак и браконьер, и Ян-моторист, пришлый на Косую губу из Сибири, литовец, никогда не видавший Литвы; мечтал о ней долго, так долго, что и ехать не надо.

Василий ругал начальство; было привычно Яну и Дормидонтову слушать о недостатках и даже пороках начальников — Косогубского совхоза, Семушинского ли. Потом Вася шутил над Мариной и Яном, над связью их, смеялся гулко: Ян немногословен, Марина болтушка, как же они?.. Дормидонтов подсмеивался, но не слушал почти; заведено: если речь о бабе и мужике, то смеяться чуть — смехом отталкивая от себя что-то, и признавая смехом — этого чего-то не чужд.

Конь фыркнул, помотал головой, железные части упряжи прозвенели. Сани были уютны: почти дом. Пир замолкал. Василий на полуслове всхрапнул; Ян отер ладонями иней, наросший на ресницы коня; в ладонях согрел мундштук и взнуздал неохотную лошадь: зубы хрустели железом.

Вася опрокинулся на спину: на ящики, выронив недопитую бутылку — всесильная жидкость потеряла цену. Лежал он, будто любуясь небом, но — спал. Старик устроился сзади, держась предусмотрительно за верёвку, — обвязан был ею товар.

Двинулись шагом; сухие деревья корявыми пальцами там, тут протыкали пространство, грозили в голубоватую даль снежного поля, мимо кустов, казавшихся в сумерки плоскими веерами.

Лунный серп летел вперед, не отставая, — чувство рождалось отъединённсти от лунного бега; надвигавшаяся масса елового бора беспокоила, а знал его житель острова так, что видел мысленно просеки, тропы.

Снег на озере, согнанный в волны, колыхал сани, — словно в лодке плыли они. Старика тяготил избыток спиртного напитка, слабость и дрёма пропитывали мышцы, и думал он: не заснуть бы... Ветерок покалывал скулы, — будто касались их острой гранью металла.

Ян полуспал, и лошадь шла шагом, глубоко пропаливая копыта: наст не держал.

Чувство долго живущего на одном месте разбудило старика: рядом ночлег, где постель и тепло. Слышались собаки и говор — доносились из прошлого Курган-острова, когда деревня носила имя: из прошлого, ныне — сна наяву Дормидонтова.

Он не будил возничего и Ваську, решив, что лошадь — старая, на исходе — найдёт дорогу на Косую, где конюшня и отдых, вернее их. Старик слез в снег, надел ощупью лыжи, и пока надевал и прилаживал, сонный скрип глохнул в великом крае льда и мороза.

Он пошёл мимо часовни, старой, мшистой, где крест безруко цеплялся за гниющий верх маковки; давно не заходили в неё — тогда ещё не все вымерли и разбежались; разварили и охладели; привычные к старому кресту-защитнику, нового не узнали — не было.

За часовней же, по правую руку, на склоне дальнего края острова, на подступе к берёзовой рощице и воде, стоял дом: за деревом спрятанный уголок тепла; ледяной ветер обтекает свободно круглые стволы стен. В первый попавшийся дом не зайти: крест-накрест забиты окна, обвалилось крыльцо, сорвана крыша, защищавшая два этажа, сорвана людьми и ветром; торчали чёрные пальцы слег: словно великан провалился в труху разрушенной жизни.

Помнил старик: жил здесь Мигунов, сгинувший давно и безвестно с женой и детьми: вдруг, будто вымело. Была здесь и причина, забытая, но похожая на круг прочих причин, следствие которых одно — разрушение. А дальше дом кума: попал в кулаки, не вернулся. Эти уехали в голод. Тут — Аркаша, крепкий охотник, браконьер, утонул, должно быть, по пьянству,

Уехавшие забили досками окна, надеясь: поправят дела и вернутся. Знак, что хозяева есть, держится долго, пока однажды не увидел Дормидонтов: в кумовом доме наколоченный крест выпал с рамою вместе.

Не вернулся никто.

Он всё шёл, присаживаясь; устал, замёрзли колени и руки (удивился: сколько же выпил?); согреться ходьбою не мог. Поругал смутно себя: знал же, если пить на морозе — шубу надень, томись, зато упадёшь на постеленное метелью снежное ложе — не замёрзнешь. Надел же с утра телогрейку для лыжного хода.

Путь не кончался. Половина его отмечена была коробкою на столбе, железною, ржавой, с провалившимся верхом и дном. Дормидонтов был пожилым ещё мужиком, когда ящичек был — почтовым. В неделю раз приезжал почтальон; потом приезжал реже. Месяца два почтальон не находил в ящике писем: писали деревенские пятнадцать лет, списывались о приезде; списались — писем не стало, у баркаса же с почты сломался мотор.

Было легко — под гору; Дормидонтов задел лыжей валун, припорошенный снегом; упал, досадуя на мороз, на встреченных с Косой губы, на глупость: выпить столько, ум растерять, словно мало жил-пил в малолюдьи!

Пора бы мелькнуть свету в окне; упав, черпнул валенками, раструбами рукавиц — снега: колол он и жёг кожу.

Маяка в окне ждал старый лыжник. Второе тепло обволакивало плечи и кисти рук; это тепло, беспричинное, пугающее — будто кусочек льда положили на сердце; в идущего по холоду человека вторгалось злое.

Безмолвная, чернела изба Дормидонтова — дальше пустая длилась поверхность; чёрный дом его — перед ним. Пьяно подумал, не ушла ли старуха, не уехала ли — в город, чтобы он остался один; будто запустение рассчитано кем-то, предуказано. Как зубы у Дормидонтова, выпадали из деревни люди; первое понимал: старость, о втором же догадывался: так умирает деревня. Ведь не стало имени у неё, редки люди, помнившие имя... как же... как же... вспоминал старый лыжник; казалось ему, что идёт по тропинке к дверям; не шёл, а сидел на снегу перед крыльцом, вспоминая: два ряда домов, часовня и трубы, и по утрам из труб — добрые дымы в розовом рассвете... и всё вместе это называлось...

Нужное трудно вспомнить, и не просто нужное: имя-заклинание; день же этот свёлся к тому, что имя становилось ключом: запереть дверь, не впустить... и не выпустить.

Не вспомнив, заметил: долго идёт, увидел вокруг снег; поднялся, шагнул — глубоко провалился: мимо тропы шагнул, упал грудью на снег; вмиг замерло сердце, испугавшись; дальше — полз, потеряв рукавицы и шапку; близки были ступени, поднимался долго коленями. Ступеньки, не обметённые утром, скользили, а потом цеплялся за перила крыльца, тянулся к дверной ручке: дёргал и досадовал на старуху — спит.

— Маша... — хрипел Дормидонтов. Бил кулаком. Глухо гудели доски — крепки, тогда не пилили, тесали.

— Маша... — словно и вату говорил старик. — Оглохла, бесовка... мужика заморозишь...

Лет пятнадцать назад сосед вышел бы, Володя, ровесник, сказал бы: бес с ней, Дормидонтов, спит глухая тетеря, идём-ка, места на печи хватит. Теперь не выйдет, на погосте Володя, не услышит ровесник и приятель; спустя время имя деревня терять стала... ведь простое... как жене вспомнить — не открыть... или костёр развести...

...Жарко в избе, на лавке у печи; лампада подсвечивает чуть серебро окладное. Натопила старуха: ей, старой, кости греть...

Подошёл к порогу Дормидонтов, минуты не высидел, дёрнул дверную скобку: Володя перед ним стоит, сосед и ровесник, родились оба в Троицын день. Удивился не ему Дормидонтов: с полчаса как пришёл из Семушнна, а уж утро, облачки-пёрышки позолотой нежной сияют, снег засветился. Часовня — тёмно-сиреневая, теплая; славный день, предвесенний.

В гости зашёл бы, Дормидонтов, — улыбаясь, говорит Володя, удалый плотник, широкий грудью, в шапке одноухой.

Да как зайти. Умер ты, Володя, — говорит Дормидонтов, а сам смеётся: как же умер, когда перед ним — сосед, первый плотник в округе и приятель.

Они по деревне пошли. Солнце вот-вот заблещет, и дымы белые к небу прямо стоят, ни ветерка. Проснулись деревенские, скрипы и стуки на дворах, домашние, — дров наколоть, корм скотине задать.

— До весны пожить — на Рождество попить, а, Володя?

— Живу здесь, Дормидонтов, вот как, — говорит Володя и смеётся.

Они до погоста дошли, к часовне. Володя — за оградку и словно крышку отворил в земле. И странное дело: снег лежал сугробом — сугробом отвесно висит, не ссыпается. Володя спускается вниз, как по лестнице; по плечи спустился и на Дормидонтова глаза поднял:

— Приходи в гости, сосед, есть о чём покалякать. Топни вот здесь три раза... открою...

И нет его, ровесника Володи. А спросить забыл что-то Дормидонтов, что же?.. Память — что решето, и забыл, о чём забытом спросить. Часовня. Дома. Дымы розовыми столбиками. Белое — во все стороны. Имя всему этому — как? Вот что забыл.

— Володя!

Топнул. Ещё топнул. Поднять ногу — в третий раз топнуть, до приятеля дотопаться, о деревне спросить. Как чужая нога, тяжёлая, будто льда на ней намёрзло, хоть не топай, но не спросить — точно родина, что ли, безымянна, а он — родства не помнящий? Ну, мёртвая, ну! Так!

И провалился в тьму.

1971



Пресса 2011-04-_1 6


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Вебредактор и вебдизайнер Шварц Елена. Администратор Глеб Игрунов.