Автор: Андрей Платонов
Название: Чевенгур
Период появления в самиздате: 1960 - 1965


 

ЧЕВЕНГУР

 

<...>

Утром Саша и Захар Павлович отправились в город. Захар Павлович искал самую серьезную партию, чтобы сразу записаться в нее. Все партии помещались в одном казенном доме, и каждая считала себя лучше всех. Захар Павлович проверял партии на свой разум – он искал ту, в которой не было бы непонятной программы, а все было бы ясно и верно на словах. Нигде ему точно ни сказали про тот день, когда наступит земное блаженство. Одни отвечали, что счастье – это сложное изделие, и не в нем цель человека, а в исполнении исторических законов. А другие говорили, что счастье состоит в сплошной борьбе, которая будет длиться вечно.

– Вот это так! – резонно удивлялся Захар Павлович. – Значит, работай без жалованья. Тогда это не партия, а эксплуатация. Идем, Саш, с этого места. У религии и то было торжество православия...

В следующей партии сказали, что человек настолько великолепное и жадное существо, что даже странно думать о насыщении его счастьем – это был бы конец света.

– Его-то нам и надо! – сказал Захар Павлович.

За крайней дверью коридора помещалась самая последняя партия, с самым длинным названием. Там сидел всего один мрачный человек, а остальные отлучились властвовать.

– Ты что? – спросил он Захара Павловича.

– Хочем записаться вдвоем. Скоро конец всему наступит?

– Социализм, что ль? – не понял человек. – Через год. Сегодня только учреждения занимаем.

– Тогда пиши нас, – обрадовался Захар Павлович.

Человек дал им по пачке мелких книжек и по одному вполовину напечатанному листу.

– Программа, устав, резолюция, анкета, – сказал он. – Пишите и давайте двух поручителей на каждого.

Захар Павлович похолодел от предчувствия обмана.

– А устно нельзя?

– Нет. На память я регистрировать не могу, а партия вас забудет.

– А мы являться будем.

– Невозможно: по чем же я вам билеты выпишу? Ясное дело – по анкете, если вас утвердит собрание.

Захар Павлович заметил: человек говорит ясно, четко, справедливо, без всякого доверия – наверно, будет умнейшей властью, которая либо через год весь мир окончательно построит, либо поднимет такую суету, что даже детское сердце устанет.

– Ты запишись, Саш, для пробы, – сказал Захар Павлович. – А я годок обожду.

– Для пробы не записываем, – отказал человек. – Или навсегда и полностью наш, или – стучите в другие двери.

– Ну, всурьез, – согласился Захар Павлович.

– А это другое дело, – не возражал человек.

Саша сел писать анкету. Захар Павлович начал расспрашивать партийного человека о революции. Тот отвечал между делом, озабоченный чем-то более серьезным.

– Рабочие патронного завода вчера забастовали, а в казармах произошел бунт. Понял? А в Москве уже вторую неделю у власти стоят рабочие и беднейшие крестьяне.

– Ну?

Партийный человек отвлекся телефоном. «Нет, не могу, – сказал он в трубку. – Сюда приходят представители массы, надо же кому-нибудь информацией заниматься!»

– Что – ну? – вспомнил он. – Партия туда послала представителей оформить движение, и ночью же нами были захвачены жизненные центры города.

Захар Павлович ничего не понимал.

– Да ведь это солдаты и рабочие взбунтовались, а вы-то здесь при чем? Пускай бы они своей силой и дальше шли!

Захар Павлович даже раздражался.

– Ну, товарищ рабочий, – спокойно сказал член партии, – если так рассуждать, то у нас сегодня буржуазия уже стояла бы на ногах и с винтовкой в руках, а не была бы Советская власть.

«А может, что-нибудь лучшее было бы!» – подумал Захар Павлович, но что – сам себе не мог доказать.

– В Москве нет беднейших крестьян, – усомнился Захар Павлович.

Мрачный партийный человек еще более нахмурился, он представил себе все великое невежество масс и то, сколько для партии будет в дальнейшем возни с этим невежеством. Он заранее почувствовал усталость и ничего не ответил Захару Павловичу. Но Захар Павлович донимал его прямыми вопросами. Он интересовался, кто сейчас главный начальник в городе и хорошо ли знают его рабочие.

Мрачный человек даже оживился и повеселел от такого крутого непосредственного контроля. Он позвонил по телефону. Захар Павлович загляделся на телефон с забытым увлечением. «Эту штуку я упустил из виду, – вспомнил он про свои изделия. – Ее я сроду не делал».

– Дай мне товарища Перекорова, – сказал по проволоке партийный человек. – Перекоров? Вот что. Надо бы поскорее газетную информацию наладить. Хорошо бы популярной литературки побольше выпустить... Слушаю. А ты кто? Красногвардеец? Ну, тогда брось трубку, – ты ничего не понимаешь...

Захар Павлович вновь рассердился.

– Я тебя спрашивал оттого, что у меня сердце болит, а ты газетой меня утешаешь... Нет, друг, всякая власть есть царство, тот же синклит и монархия, я много передумал...

– А что же надо? – озадачился собеседник.

– Имущество надо унизить, – открыл Захар Павлович. – А людей оставить без призора. К лучшему обойдется, ей-богу, правда!

– Так это анархия!

– Какая тебе анархия – просто себе сдельная жизнь!

Партийный человек покачал лохматой и бессонной головой:

– Это в тебе мелкий собственник говорит. Пройдет с полгода, и ты сам увидишь, что принципиально заблуждался.

– Обождем, – сказал Захар Павлович. – Если не справитесь, отсрочку дадим.

Саша дописал анкету.

<...>

 

Хромого звали Федором Достоевским: так он сам себя перерегистрировал в специальном протоколе, где сказано, что уполномоченный волревкома Игнатий Мошонков слушал заявление гражданина Игнатия Мошонкова о переименовании его в честь памяти известного писателя – в Федора Достоевского, и постановил: переименоваться с начала новых суток и навсегда, а впредь предложить всем гражданам пересмотреть свои прозвища – удовлетворяют ли они их, – имея в виду необходимость подобия новому имени. Федор Достоевский задумал эту кампанию в целях самосовершенствования граждан: кто прозовется Либкнехтом, тот пусть и живет подобно ему, иначе славное имя следует изъять обратно. Таким порядком по регистру переименования прошли двое граждан: Степан Чечер стал Христофором Колумбом, а колодезник Петр Грудин – Францем Мерингом: по уличному Мерин. Федор Достоевский запротоколил эти имена условно и спорно: он послал запрос в волревком – были ли Колумб и Меринг достойными людьми, чтобы их имена брать за образцы дальнейшей жизни, или Колумб и Меринг безмолвны для революции. Ответа волревком еще не прислал. Степан Чечер и Петр Грудин жили почти безымянными.

– Раз назвались, – говорил им Достоевский, – делайте что-нибудь выдающееся.

– Сделаем, – отвечали оба, – только утверди и дай справку.

– Устно называйтесь, а на документах обозначать буду пока по-старому.

– Нам хотя бы устно, – просили заявители.

Копенкин и Дванов попали к Достоевскому в дни его размышлений о новых усовершенствованиях жизни. Достоевский думал о товарищеском браке, о советском смысле жизни, можно ли уничтожить ночь для повышения урожаев, об организации ежедневного трудового счастья, что такое душа – жалобное сердце или ум в голове, – и о многом другом мучился Достоевский, не давая покоя семье по ночам.

В доме Достоевского имелась библиотека книг, но он уже знал их наизусть, они его не утешали, и Достоевский думал лично сам.

Покушав пшенной каши в хате Достоевского, Дванов и Копенкин завели с ним неотложную беседу о необходимости построить социализм будущим летом. Дванов говорил, что такая спешка доказана самим Лениным.

– Советская Россия, – убеждал Достоевского Дванов, – похожа на молодую березку, на которую кидается коза капитализма. – Он даже привел газетный лозунг:

Гони березку в рост,

Иначе съест ее коза Европы!

Достоевский побледнел от сосредоточенного воображения неминуемой опасности капитализма. Действительно, представлял он, объедят у нас белые козы молодую кору, заголится вся революция и замерзнет насмерть.

– Так за кем же дело, товарищи? – воодушевленно воскликнул Достоевский. – Давайте начнем тогда сейчас же: можно к Новому году поспеть сделать социализм! Летом прискочут белые козы, а кора уже застареет на советской березе.

Достоевский думал о социализме как об обществе хороших людей. Вещей и сооружений он не знал. Дванов его сразу понял.

– Нет, товарищ Достоевский. Социализм похож на солнце и восходит летом. Его нужно строить на тучных землях высоких степей. Сколько у вас дворов в селе?

– У нас многодворье: триста сорок дворов, да на отшибе пятнадцать хозяев живут, – сообщил Достоевский.

– Вот и хорошо. Вам надо разбиться артелей на пять, на шесть, – придумывал Дванов. – Объяви немедленно трудповинность – пусть пока колодцы на залежи копают, а с весны гужом начинай возить постройки. Колодезники-то есть у вас?

Достоевский медленно вбирал в себя слова Дванова и превращал их в видимые обстоятельства. Он не имел дара выдумывать истину, и мог ее понять, только обратив мысли в события своего района, но это шло в нем долго: он должен умственно представить порожнюю степь в знакомом месте, поименно переставить на нее дворы своего села и посмотреть, как оно получается.

– Колодезники-то есть, – говорил Достоевский. – Примерно, Франц Меринг: он ногами воду чует. Побродит по балкам, прикинет горизонты и скажет: рой, ребята, тутошнее место на шесть сажен. Вода потом гуртом оттуда прет. Значит, мать ему с отцом так угодили.

Дванов помог Достоевскому вообразить социализм малодворными артельными поселками с общими приусадебными наделами. Достоевский же все принял, но не хватало какой-то общей радости над всеми гумнами, чтобы воображение будущего стало любовью и теплом, чтобы совесть и нетерпение взошли силой внутри его тела – от временного отсутствия социализма наяву.

Копенкин слушал-слушал и обиделся:

– Да что ты за гнида такая: сказано тебе от губисполкома – закончи к лету социализм! Вынь меч коммунизма, раз у нас железная дисциплина. Какой же ты Ленин тут, ты советский сторож: темп разрухи только задерживаешь, пагубная душа!

Дванов завлекал Достоевского дальше:

– Земля от культурных трав будет ярче и яснее видна с других планет. А еще – усилится обмен влаги, небо станет голубей и прозрачней!

Достоевский обрадовался: он окончательно увидел социализм. Это голубое, немного влажное небо, питающееся дыханием кормовых трав. Ветер коллективно чуть ворошит сытые озера угодий, жизнь настолько счастлива, что – бесшумна. Осталось установить только советский смысл жизни. Для этого дела единогласно избран Достоевский; и вот – он сидит сороковые сутки без сна и в самозабвенной задумчивости; чистоплотные красивые девушки приносят ему вкусную пищу – борщ и свинину, но уносят ее целой обратно: Достоевский не может очнуться от своей обязанности.

Девицы влюбляются в Достоевского, но они поголовные партийки и из-за дисциплины не могут признаться, а мучаются молча в порядке сознательности.

Достоевский корябнул ногтем по столу, как бы размежевывая эпоху надвое:

– Даю социализм! Еще рожь не поспеет, а социализм будет готов!.. А я смотрю: чего я тоскую? Это я по социализму скучал.

– По нем, – утвердительно сказал Копенкин. – Всякому охота Розу любить.

Достоевский обратил внимание на Розу, но полностью не понял – лишь догадался, что Роза, наверно, сокращенное название революции, либо неизвестный ему лозунг.

– Совершенно правильно, товарищ! – с удовольствием сказал Достоевский, потому что основное счастье уже было открыто. – Но все-таки я вот похудел от руководства революцией в своем районе.

– Понятно: ты здесь всем текущим событиям затычка, – поддерживал Копенкин достоинство Достоевского.

Однако Федор Михайлович не мог спокойно заснуть тою ночью; он ворочался и протяжно бормотал мелочи своих размышлений.

– Ты что? – услышал звуки Достоевского незаснувший Копенкин. – Тебе от скуки скулья сводит? Лучше вспомни жертвы гражданской войны, и тебе станет печально.

Ночью Достоевский разбудил спящих. Копенкин, еще не проснувшись, схватился за саблю – для встречи внезапно напавшего врага.

– Я ради Советской власти тебя тронул! – объяснил Достоевский.

– Тогда чего же ты раньше не разбудил? – строго спросил Копенкин.

– Скотского поголовья у нас нету, – сразу заговорил Достоевский: он за половину ночи успел додумать дело социализма до самой жизни. – Какой же тебе гражданин пойдет на тучную степь, когда скота нету? К чему же тогда постройки багажом тащить?.. Замучился я от волнений...

Копенкин почесал свой худой резкий кадык, словно потроша горло.

– Саша! – сказал он Дванову. – Ты не спи зря: скажи этому элементу, что он советских законов не знает.

Затем Копенкин мрачно пригляделся к Достоевскому.

– Ты белый вспомогатель, а не районный Ленин! Над чем думает. Да ты выгони завтра весь живой скот, если у кого он остался, и подели его по душам и по революционному чувству. Кряк – и готово!

Копенкин сейчас же снова заснул: он не понимал и не имел душевных сомнений, считая их изменой революции; Роза Люксембург заранее и за всех продумала все – теперь остались одни подвиги вооруженной руки, ради сокрушения видимого и невидимого врага.

<...>

 

На другой день Дванов и Копенкин отправились с рассветом солнца вдаль и после полудня приехали на заседание правления коммуны «Дружба бедняка», что живет на юге Новоселовского уезда. Коммуна заняла бывшее имение Карякина и теперь обсуждала вопрос приспособления построек под нужды семи семейств – членов коммуны. Под конец заседания правление приняло предложение Копенкина: оставить коммуне самое необходимое – один дом, сарай и ригу, а остальные два дома и прочие службы отдать в разбор соседней деревне, чтобы лишнее имущество коммуны не угнетало окружающих крестьян.

Затем писарь коммуны стал писать ордера на ужин, выписывая лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» от руки на каждом ордере.

Все взрослые члены коммуны – семь мужчин, пять женщин и четыре девки занимали в коммуне определенные должности.

Поименный перечень должностей висел на стене. Все люди, согласно перечня и распорядка, были заняты целый день обслуживанием самих себя; названия же должностей изменилось в сторону большего уважения к труду, как-то – была заведующая коммунальным питанием, начальник живой тяги, железный мастер – он же надзиратель мертвого инвентаря и строительного имущества (должно быть, кузнец, плотник и прочее – в одной и той же личности), заведующий охраной и неприкосновенностью коммуны, заведующий пропагандой коммунизма в неорганизованных деревнях, коммунальная воспитательница поколения – и другие обслуживающие должности.

Копенкин долго читал бумагу и что-то соображал, а потом спросил председателя, подписывавшего ордера на ужин:

– Ну, а как же вы пашете-то?

Председатель ответил, не останавливаясь подписывать:

– В этом году не пахали.

– Почему так?

– Нельзя было внутреннего порядка нарушать: пришлось бы всех от должностей отнять – какая ж коммуна тогда осталась? И так еле наладили, а потом – в имении хлеб еще был...

– Ну тогда так, раз хлеб был, – оставил сомнения Копенкин.

– Был, был, – сказал председатель, – мы его на учет сразу и взяли – для общественной сытости.

– Это, товарищ, правильно.

– Без сомнения: у нас все записано и по ртам забронировано. Фельдшера звали, чтобы норму пищи без предрассудка навсегда установить. Здесь большая дума над каждой вещью была: великое дело – коммуна! Усложнение жизни!

Копенкин и здесь согласился – он верил, что люди сами справедливо управятся, если им не мешать. Его дело – держать дорогу в социализм чистой; для этого он применял свою вооруженную руку и веское указание. Смутило Копенкина только одно – усложнение жизни, про которое упомянул председатель. Он даже посоветовался с Двановым: не ликвидировать ли коммуну «Дружба бедняка» немедленно, так как при сложной жизни нельзя будет разобрать, кто кого угнетает. Но Дванов отсоветовал: пусть, говорит, это они от радости усложняют, из увлечения умственным трудом – раньше они голыми руками работали и без смысла в голове; пусть теперь радуются своему разуму.

– Ну, ладно, – понял Копенкин, – тогда им надо получше усложнять. Следует в полной мере помочь. Ты выдумай им что-нибудь... неясное.

Дванов и Копенкин остались в коммуне на сутки, чтобы их кони успели напитаться кормом для долгой дороги.

С утра свежего солнечного дня началось обычное общее собрание коммуны. Собрания назначались через день, чтобы вовремя уследить за текущими событиями. В повестку дня вносилось два пункта: «текущий момент» и «текущие дела». Перед собранием Копенкин попросил слова, ему его с радостью дали и даже внесли предложение не ограничивать времени оратору.

– Говори безгранично, до вечера времени много, – сказал Копенкину председатель. Но Копенкин не мог плавно проговорить больше двух минут, потому что ему лезли в голову посторонние мысли и уродовали одна другую до невыразительности, так что он сам останавливал свое слово и с интересом прислушивался к шуму в голове.

Нынче Копенкин начал с подхода, что цель коммуны «Дружба бедняка» – усложнение жизни, в целях создания запутанности дел и отпора всею сложностью притаившегося кулака. Когда будет все сложно, тесно и непонятно, – объяснял Копенкин, – тогда честному уму выйдет работа, а прочему элементу в узкие места сложности не пролезть. А потому, – поскорее закончил Копенкин, чтобы не забыть конкретного предложения, – а потому я предлагаю созывать общие собрания коммуны не через день, а каждодневно и даже дважды в сутки: во-первых, для усложнения общей жизни, а во-вторых, чтобы текущие события не утекли напрасно куда-нибудь без всякого внимания, – мало ли что произойдет за сутки, а вы тут останетесь в забвении, как в бурьяне...

Копенкин остановился в засохшем потоке речи, как на мели, и положил руку на эфес сабли, сразу позабыв все слова. Все глядели на него с испугом и уважением.

– Президиум предлагает принять единогласно, – заключил председатель опытным голосом.

– Отлично, – сказал стоявший впереди всех член коммуны – начальник живой тяги, веривший в ум незнакомых людей. Все подняли руки – одновременно и вертикально, обнаружив хорошую привычку.

– Вот и не годится! – громко объявил Копенкин.

– А что? – обеспокоился председатель.

Копенкин махнул на собрание досадной рукой:

– Пускай хоть одна девка всегда будет голосовать напротив...

– А для чего, товарищ Копенкин?

– Чудаки: для того же самого усложнения...

– Понял – верно! – обрадовался председатель и предложил собранию выделить заведующую птицей и рожью Маланью Отвершкову – для постоянного голосования всем напротив.

Затем Дванов доложил о текущем моменте. Он принял во внимание ту смертельную опасность, которая грозит коммунам, расселенным в безлюдной враждебной степи, от бродящих бандитов.

– Эти люди, – говорил Дванов про бандитов, – хотят потушить зарю, но заря не свеча, а великое небо, где на далеких тайных звездах скрыто благородное и могучее будущее потомков человечества. Ибо несомненно – после завоевания земного шара – наступит час судьбы всей вселенной, настанет момент страшного суда человека над ней...

– Красочно говорит, – похвалил Дванова тот же начальник живой тяги.

– Вникай молча, – тихо посоветовал ему председатель.

– Ваша коммуна, – продолжал Дванов, – должна перехитрить бандитов, чтобы они не поняли, что тут есть. Вы должны поставить дело настолько умно и сложно, чтобы не было никакой очевидности коммунизма, а на самом деле он налицо. Въезжает, скажем, бандит с обрезом в усадьбу коммуны и глядит, чего ему тащить и кого кончать. Но навстречу ему выходит секретарь с талонной книжкой и говорит: если вам, гражданин, чего-нибудь надо, то получите талон и ступайте себе в склад; если вы бедняк, то возьмите свой паек даром, а если вы прочий, то прослужите у нас одни сутки в должности, скажем, охотника на волков. Уверяю граждан, что ни один бандит внезапно на вас руки не поднимет, потому что сразу вас не поймет. А потом вы либо откупайтесь от них, если бандитов больше вас, либо берите их в плен понемногу, когда они удивятся и в недоумении будут ездить по усадьбе с покойным оружием. Правильно я говорю?

– Да почти что, – согласился все тот же разговорчивый начальник живой тяги.

– Единогласно, что ль, и при одной против? – провозгласил председатель. Но вышло сложнее: Маланья Отвершкова, конечно, голосовала против, но, кроме нее, заведующий удобрением почвы – рыжеватый член коммуны с однообразным массовым лицом, – воздержался.

– Ты что? – озадачился председатель.

– Воздержусь для усложнения! – выдумал тот.

Тогда его, по предложению председателя, назначили постоянно воздерживаться. Вечером Дванов и Копенкин хотели трогаться дальше – в долину реки Черной Калитвы, где в двух слободах открыто жили бандиты, планомерно убивая членов Советской власти по всему району. Но председатель коммуны упросил их остаться на вечернее заседание коммуны, чтобы совместно обдумать памятник революции, который секретарь советовал поставить среди двора, а Маланья Отвершкова, напротив, в саду. Заведующий же удобрением почвы воздерживался и ничего не говорил.

– По-твоему, нигде не ставить, что ль? – спрашивал председатель воздержавшегося.

– Воздерживаюсь от высказывания своего мнения, – последовательно отвечал заведующий удобрением.

– Но большинство – за, придется ставить, – озабоченно рассуждал председатель. – Главное, фигуру надо придумать.

Дванов нарисовал на бумаге фигуру.

Он подал изображение председателю и объяснил:

– Лежачая восьмерка означает вечность времени, а стоячая двухконечная стрела – бесконечность пространства.

Председатель показал фигуру всем собранию:

– Тут и вечность и бесконечность, значит – все, умней не придумаешь: предлагаю принять.

Приняли при одной против и одном воздержавшемся. Памятник решили соорудить среди усадьбы на старом мельничном камне, ожидавшем революцию долгие годы. Самый же памятник поручили изготовить из железных прутьев железному мастеру.

<...>


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Вебредактор и вебдизайнер Шварц Елена. Администратор Глеб Игрунов.