|
Автор: Андрей Платонов |
|
КОТЛОВАН
В день тридцатилетия личной жизни Вощеву дали расчет с небольшого механического завода, где он добывал средства для своего существования. В увольнительном документе ему написали, что он устраняется с производства вследствие роста слабосильности в нем и задумчивости среди общего темпа труда. Вощев взял на квартире вещи в мешок и вышел наружу, чтобы на воздухе лучше понять свое будущее. Но воздух был пуст, неподвижные деревья бережно держали жару в листьях, и скучно лежала пыль на безлюдной дороге – в природе было такое положение. Вощев не знал, куда его влечет, и облокотился в конце города на низкую ограду одной усадьбы, в которой приучали бессемейных детей к труду и пользе. Дальше город прекращался – там была лишь пивная для отходников и низкооплачиваемых категорий, стоявшая, как учреждение, без всякого двора, а за пивной возвышался глиняный бугор, и старое дерево росло на нем одно среди светлой погоды. Вощев добрел до пивной и вошел туда на искренние человеческие голоса. Здесь были невыдержанные люди, предававшиеся забвению своего несчастья, и Вощеву стало глуше и легче среди них. Он присутствовал в пивной до вечера, пока не зашумел ветер меняющейся погоды; тогда Вощев подошел к открытому окну, чтобы заметить начало ночи, и увидел дерево на глинистом бугре – оно качалось от непогоды, и с тайным стыдом заворачивались его листья. Где-то, наверно в саду совторгслужащих, томился духовой оркестр: однообразная, несбывающаяся музыка уносилась ветром в природу через приовражную пустошь, потому что ему редко полагалась радость, но ничего не мог совершить равнозначного музыке и проводил свое вечернее время неподвижно. После ветра опять настала тишина, и ее покрыл еще более тихий мрак. Вощев сел у окна, чтобы наблюдать нежную тьму ночи, слушать разные грустные звуки и мучиться сердцем, окруженным жесткими каменистыми костями. – Эй, пищевой! – раздалось в уже смолкшем заведении.– Дай нам пару кружечек – в полость налить! Вощев давно обнаружил, что люди в пивную всегда приходили парами, как женихи и невесты, а иногда целыми дружными свадьбами. Пищевой служащий на этот раз пива не подал, и двое пришедших кровельщиков вытерли фартуками жаждущие рты. – Тебе, бюрократ, рабочий человек одним пальцем должен приказывать, а ты гордишься! Но пищевой берег свои силы от служебного износа для личной жизни и не вступал в разногласия. – Учреждение, граждане, закрыто. Займитесь чем-нибудь на своей квартире. Кровельщики взяли с блюдечка в рот по соленой сушке и вышли прочь. Вощев остался один в пивной. – Гражданин! Вы требовали только одну кружку, а сидите здесь бессрочно! Вы платили за напиток, а не за помещение! Вощев захватил свой мешок и отправился в ночь. Вопрошающее небо светило над Вощевым мучительной силой звезд, но в городе уже были потушены огни, и кто имел возможность, тот спал, наевшись ужином. Вощев спустился по крошкам земли в овраг и лег там животом вниз, чтобы уснуть и расстаться с собою. Но для сна нужен был покой ума, доверчивость его к жизни, прощение прожитого горя, а Вощев лежал в сухом напряжении сознательности и не знал, полезен ли он в мире или все без него благополучно обойдется? Из неизвестного места подул ветер, чтобы люди не задохнулись, и слабым голосом сомнения дала знать о своей службе пригородная собака. – Скучно собаке, она живет благодаря одному рождению, как и я. Тело Вощева побледнело от усталости, он почувствовал холод на веках и закрыл ими теплые глаза. Пивник уже освежал свое заведение, уже волновались кругом ветры и травы от солнца, когда Вощев с сожалением открыл налившиеся влажной силой глаза. Ему снова предстояло жить и питаться, поэтому он пошел в завком – защищать свой ненужный труд. – Администрация говорит, что ты стоял и думал среди производства,– сказали в завкоме.– О чем ты думал, товарищ Вощев? – О плане жизни. – Завод работает по готовому плану треста, а план личной жизни ты мог бы прорабатывать в клубе или в красном уголке. – Я думал о плане общей жизни. Своей жизни я не боюсь, она мне не загадка. – Ну и что ж ты бы мог сделать? – Я мог выдумать что-нибудь вроде счастья, а от душевного смысла улучшилась бы производительность. – Счастье произойдет от материализма, товарищ Вощев, а не от смысла. Мы тебя отстоять не можем, ты человек несознательный, а мы не желаем очутиться в хвосте масс. Вощев хотел попросить какой-нибудь самой слабой работы, чтобы хватило на пропитание: думать же он будет во внеурочное время; но для просьбы нужно иметь уважение к людям, а Вощев не видел от них чувства к себе. – Вы боитесь быть в хвосте: он – конечность, и сели на шею! – Тебе, Вощев, государство дало лишний час на твою задумчивость – работал восемь, теперь семь, ты бы и жил молчал! Если все мы сразу задумаемся, то кто действовать будет? – Без думы люди действуют бессмысленно! – произнес Вощев в размышлении. Он ушел из завкома без помощи. Его пеший путь лежал среди лета, по сторонам строили дома и техническое благоустройство – в тех домах будут безмолвно существовать доныне бесприютные массы. Тело Вощева было равнодушно к удобству, он мог жить, не изнемогая, в открытом месте и томился своим несчастьем во время сытости, в дни покоя на прошлой квартире. Ему еще раз пришлось миновать пригородную пивную, еще раз он посмотрел на место своего ночлега: там осталось что-то общее с его жизнью, и Вощев очутился в пространстве, где был перед ним лишь горизонт и ощущение ветра в склонившееся лицо. Через версту стоял дом шоссейного надзирателя. Привыкнув к пустоте, надзиратель громко ссорился с женой, а женщина сидела у открытого окна с ребенком на коленях и отвечала мужу возгласами брани; сам же ребенок молча щипал оборку своей рубашки, понимая, но ничего не говоря. Это терпение ребенка ободрило Вощева, он увидел, что мать и отец не чувствуют смысла жизни и раздражены, а ребенок живет без упрека, вырастая себе на мученье. Здесь Вощев решил напрячь свою душу, не жалеть тела на работу ума, с тем чтобы вскоре вернуться к дому дорожного надзирателя и рассказать осмысленному ребенку тайну жизни, все время забываемую его родителями. «Их тело сейчас блуждает автоматически,– наблюдал родителей Вощев,– сущности они не чувствуют». – Отчего вы не чувствуете сущности?– спросил Вощев, обратясь в окно.– У вас ребенок живет, а вы ругаетесь – он же весь свет родился окончить. Муж и жена со страхом совести, скрытой за злобностью лиц, глядели на свидетеля. – Если вам нечем спокойно существовать, вы бы почитали своего ребенка – вам лучше будет. – А тебе чего тут надо?– со злостной тонкостью в голосе спросил надзиратель дороги.– Ты идешь и иди, для таких и дорогу замостили... Вощев стоял среди пути не решаясь. Семья ждала, пока он уйдет, и держала свое зло в запасе. – Я бы ушел, но мне некуда. Далеко здесь до другого какого-нибудь города? – Близко,– ответил надзиратель,– если не будешь стоять, то дорога доведет. – А вы чтите своего ребенка,– сказал Вощев,– когда вы умрете, то он будет. Сказав эти слова, Вощев отошел от дома надзирателя на версту и там сел на край канавы, но вскоре он почувствовал сомнение в своей жизни и слабость тела без истины, он не мог дальше трудиться и ступать по дороге, не зная точного устройства всего мира и того, куда надо стремиться. Вощев, истомившись размышлением, лег в пыльные, проезжие травы; было жарко, дул дневной ветер, и где-то кричали петухи на деревне – все предавалось безответному существованию, один Вощев отделился и молчал. Умерший, палый лист лежал рядом с головою Вощева, его принес ветер с дальнего дерева, и теперь этому листу предстояло смирение в земле. Вощев подобрал отсохший лист и спрятал его в тайное отделение мешка, где он сберегал всякие предметы несчастья и безвестности. «Ты не имел смысла жизни,– со скупостью сочувствия полагал Вощев,– лежи здесь, я узнаю, за что ты жил и погиб. Раз ты никому не нужен и валяешься среди всего мира, то я тебя буду хранить и помнить». – Все живет и терпит на свете, ничего не сознавая,– сказал Вощев близ дороги и встал, чтоб идти, окруженный всеобщим терпеливым существованием.– Как будто кто-то один или несколько немногих извлекли из нас убежденное чувство и взяли его себе. Он шел по дороге до изнеможения; изнемогал же Вощев скоро, как только его душа вспоминала, что истину она перестала знать. Но уже был виден город вдалеке; дымились его кооперативные пекарни, и вечернее солнце освещало пыль над домами от движения населения. Тот город начинался кузницей, и в ней во время прохода Вощева чинили автомобиль от бездорожной езды. Жирный калека стоял подле коновязи и обращался к кузнецу: – Миш, насыпь табачку: опять замок ночью сорву! Кузнец не отвечал из-под автомобиля. Тогда увечный толкнул его костылем в зад. – Миш, лучше брось работать – насыпь: убытков наделаю! Вощев приостановился около калеки, потому что по улице двинулся из глубины города строй детей-пионеров с уставшей музыкой впереди. – Я ж вчера тебе целый рубль дал,– сказал кузнец.– Дай мне покой хоть на неделю! А то я терплю-терплю и костыли твои пожгу! – Жги!– согласился инвалид.– Меня ребята на тележке доставят – крышу с кузни сорву! Кузнец отвлекся видом детей и, добрея, насыпал увечному табаку в кисет: – Грабь, саранча! Вощев обратил внимание, что у калеки не было ног – одной совсем, а вместо другой находилась деревянная приставка; держался изувеченный опорой костылей и подсобным напряжением деревянного отростка правой отсеченной ноги. Зубов у инвалида не было никаких, он их сработал начисто на пищу, зато наел громадное лицо и тучный остаток туловища; его коричневые скупо отверстые глаза наблюдали посторонний для них мир с жадностью обездоленности, с тоской скопившейся страсти, а во рту его терлись десны, произнося неслышные мысли безногого. Оркестр пионеров, отдалившись, заиграл музыку молодого похода. Мимо кузницы, с сознанием важности своего будущего, ступали точным маршем босые девочки; их слабые, мужающие тела были одеты в матроски, на задумчивых, внимательных головах вольно возлежали красные береты, и их ноги были покрыты пухом юности. Каждая девочка, двигаясь в меру общего строя, улыбалась от чувства своего значения, от сознания серьезности жизни, необходимой для непрерывности строя и силы похода. Любая из этих пионерок родилась в то время, когда в полях лежали мертвые лошади социальной войны, и не все пионеры имели кожу в час своего происхождения, потому что их матери питались лишь запасами собственного тела; поэтому на лице каждой пионерки осталась трудность немощи ранней жизни, скудость тела и красоты выражения. Но счастье детской дружбы, осуществление будущего мира в игре юности и достоинстве своей строгой свободы обозначили на детских лицах важную радость, заменившую им красоту и домашнюю упитанность. Вощев стоял с робостью перед глазами шествия этих неизвестных ему, взволнованных детей; он стыдился, что пионеры, наверное, знают и чувствуют больше его, потому что дети – это время, созревающее в свежем теле, а он, Вощев, устраняется спешащей, действующей молодостью в тишину безвестности, как тщетная попытка жизни добиться своей цели. И Вощев почувствовал стыд и энергию – он захотел немедленно открыть всеобщий, долгий смысл жизни, чтобы жить впереди детей, быстрее их смуглых ног, наполненных твердой нежностью. Одна пионерка выбежала из рядов в прилегающую к кузнице ржаную ниву и там сорвала растение. Во время своего действия маленькая женщина нагнулась, обнажив роднику на опухающем теле, и с легкостью неощутимой силы исчезла мимо, оставляя сожаление в двух зрителях – Вощеве и калеке. Вощев поглядел на инвалида; у того надулось лицо безвыходной кровью, он простонал звук и пошевелил рукою в глубине кармана. Вощев наблюдал настроение могучего увечного, но был рад, что уроду империализма никогда не достанутся социалистические дети. Однако калека смотрел до конца пионерское шествие, и Вощев побоялся за целость и непорочность маленьких людей. – Ты бы глядел глазами куда-нибудь прочь,– сказал он инвалиду.– Ты бы лучше закурил! – Марш в сторону, указчик!– произнес безногий. Вощев не двигался. – Кому говорю?– напомнил калека.– Получить от меня захотел?! – Нет,– ответил Вощев.– Я испугался, что ты на ту девочку свое слово скажешь или подействуешь как-нибудь. Инвалид в привычном мучении наклонил свою большую голову к земле. – Чего ж я скажу ребенку, стервец. Я гляжу на детей для памяти, потому что помру скоро. – Это, наверно, на капиталистическом сражении тебя повредили,– тихо проговорил Вощев.– Хотя калеки тоже стариками бывают, я их видел. Увечный человек обратил свои глаза на Вощева, в которых сейчас было зверство превосходящего ума; увечный вначале даже помолчал от обозления на прохожего, а потом сказал с медленностью ожесточения: – Старики такие бывают, а вот калечных таких, как ты,– нету. – Я на войне настоящей не был,– сказал Вощев.– Тогда б и я вернулся оттуда не полностью весь. – Вижу, что ты не был: откуда же ты дурак! Когда мужик войны не видел, то он вроде нерожавшей бабы – идиотом живет. Тебя ж сквозь скорлупу всего заметно! – Эх!..– жалобно произнес кузнец.– Гляжу на детей, а самому так и хочется крикнуть: «Да здравствует Первое мая!» Музыка пионеров отдохнула и заиграла вдали марш движения. Вощев продолжал томиться и пошел в этот город жить. До самого вечера молча ходил Вощев по городу, словно в ожидании, когда мир станет общеизвестен. Однако ему по-прежнему было неясно на свете, и он ощущал в темноте своего тела тихое место, где ничего не было, но ничто ничему не препятствовало начаться. Как заочно живущий, Вощев гулял мимо людей, чувствуя нарастающую силу горюющего ума и все более уединяясь в тесноте своей печали. Только теперь он увидел середину города и строящиеся устройства его. Вечернее электричество уже было зажжено на построечных лесах, но полевой свет тишины и вянущий запах сна приблизились сюда из общего пространства и стояли нетронутыми в воздухе. Отдельно от природы в светлом месте электричества с желанием трудились люди, возводя кирпичные огорожи, шагая с ношей груза в тесовом бреду лесов. Вощев долго наблюдал строительство неизвестной ему башни; он видел, что рабочие шевелились равномерно, без резкой силы, но что-то уже прибыло в постройке для ее завершения. – Не убывают ли люди в чувстве своей жизни, когда прибывают постройки?– не решался верить Вощев.– Дом человек построит. а сам расстроится. Кто жить тогда будет?– сомневался Вощев на ходу. – Иди с нами кушать!– позвали Вощева евшие люди. Вощев встал и, еще не имея полной веры в общую необходимость мира, пошел есть, стесняясь и тоскуя. – Что же ты такой скудный?– спросили у него. – Так,– ответил Вощев.– Я теперь тоже хочу работать над веществом существования. За время сомнения в правильности жизни он редко ел спокойно, всегда чувствуя свою томящую душу. Но теперь он поел хладнокровно, и наиболее активный среди мастеровых, товарищ Сафронов, сообщил ему после питания, что, пожалуй, и Вощев теперь годится в труд, потому что люди нынче стали дороги, наравне с материалом; вот уже который день ходит профуполномоченный по окрестностям города и пустым местам, чтобы встретить бесхозяйственных бедняков и образовать из них постоянных тружеников, но редко кого приводит – весь народ занят жизнью и трудом. Вощев уже наелся и встал среди сидящих. – Чего ты поднялся?– спросил его Сафронов. – Сидя у меня мысль еще хуже развивается. Я лучше постою. – Ну, стой. Ты, наверно, интеллигенция – той лишь бы посидеть да подумать. – Пока я был бессознательным, я жил ручным трудом, а уж потом – не увидел значения жизни и ослаб. К бараку подошла музыка и заиграла особые жизненные звуки, в которых не было никакой мысли, но зато имелось ликующее предчувствие, приводившее тело Вощева в дребезжащее состояние радости. Тревожные звуки внезапной музыки давали чувство совести, они предлагали беречь время жизни, пройти даль надежды до конца и достигнуть ее, чтобы найти там источник этого волнующего пения и не заплакать перед смертью от тоски тщетности. <...>
Источник: Андрей Платонов. Ювенильное море, повести, роман. М.: Современник, 1988. Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!
|
Вебредактор и вебдизайнер Шварц Елена. Администратор Глеб Игрунов. |