Автор: Александр Солженицын
Название: В круге первом
Период появления в самиздате: 1966 - 1974гг.


 

20 Две трети столетия -- сизая даль, из начала которой самым смелым мечтам не мог бы представиться конец, из конца -- трудно оживить и поверить в начало. Безнадёжно народилась эта жизнь. Незаконный сын, приписанный захудалому пьянице-сапожнику. Необразованная мать. Замарашка Coco не вылезал из луж подле горки царицы Тамары. Не то, чтобы стать властелином мира, но как этому ребёнку выйти из самого низменного, самого униженного положения? Всё же виновник жизни его похлопотал, и в обход церковных установлений приняли мальчика не из духовной семьи -- сперва в духовное училище, потом даже в семинарию. Бог Саваоф с высоты потемневшего иконостаса сурово призвал новопослушника, распластанного на холодных каменных плитах. О. с каким усердием стал мальчик служить Богу! как доверился ему! За шесть лет ученья он по силам долбил Ветхий и Новый Заветы, Жития святых и церковную историю, старательно прислуживал на литургиях. Вот здесь, в "Биографии", есть этот снимок: выпускник духовного училища Джугашвили в сером подряснике с круглым глухим воротом; матовый, как бы изнурённый моленьями, отроческий овал лица; длинные волосы, подготовляемые к священнослужению, строго пробраны, со смирением намазаны лампадным маслом и напущены на самые уши -- и только глаза да напряжённые брови выдают, что этот послушник пойдёт, пожалуй, до митрополита. А Бог -- обманул... Заспанный постылый городок среди круглых зелёных холмов, в извивах Меджуды и Лиахви, отстал: в шумном Тифлисе умные люди давно уже над Богом смеялись. И лестница, по которой Coco цепко карабкался, вела, оказывается, не на небо, а на чердак. Но клокочущий забиячный возраст требовал действия! Время уходило -- не сделано ничего! Не было денег на университет, на государственную службу, на начало торговли -- зато был социализм, принимающий всех, социализм, привыкший к семинаристам. Не было наклонностей к наукам или к искусствам, не было умения к ремеслу или воровству, не было удачи стать любовником богатой дамы -- но открытыми объятьями звала всех, принимала и всем обещала место -- Революция. Сюда, в "Биографию", он посоветовал включить и фото этого времени, его любимый снимок. Вот он, почти в профиль. У него не борода, не усы, не бакенбарды (он не решил ещё, что), а просто не брился давно, и всё воедино живописно заросло буйной мужской порослью. Он весь готов устремиться, но не знает, куда. Что за милый молодой человек! Открытое, умное, энергичное лицо, ни следа того изувера-послушника. Освобождённые от масла, волосы воспряли, густыми волнами украсили голову и, колыхаясь, прикрывают то, что в нём может быть несколько не удалось: лоб невысокий и покатый назад. Молодой человек беден, пиджачок его куплен поношенным, дешёвый клетчатый шарфик с художнической вольностью облегает шею и закрывает узкую болезненную грудь, где и рубашки-то нет. Этот тифлисский плебей не обречён ли уже и туберкулёзу? Всякий раз, когда Сталин смотрит на эту фотографию, сердце его переполняется жалостью (ибо не бывает сердец, совсем не способных к ней). Как всё трудно, как всё против этого славного юноши, ютящегося в бесплатном холодном чулане при обсерватории и уже исключённого из семинарии! (Он хотел для страховки совместить то и другое, он четыре года ходил на кружки социал-демократов и четыре года продолжал молиться и толковать катехизис -- но всё-таки исключили его.) Одиннадцать лет он кланялся и молился -- впустую, плакало потерянное время... Тем решительней передвинул он свою молодость -- на Революцию! А Революция -- тоже обманула... Да и что то была за революция -- тифлисская, игра хвастливых самомнений в погребках за вином? Здесь пропадёшь, в этом муравейнике ничтожеств: ни правильного продвижения по ступенькам, ни выслуги лет, а -- кто кого переболтает. Бывший семинарист возненавиживает этих болтунов горше, чем губернаторов и полицейских. (На тех за что сердиться? -- те честно служат за жалованье и естественно должны обороняться, но этим выскочкам не может быть оправдания!) Революция? среди грузинских лавочников? -- никогда не будет! А он потерял семинарию, потерял верный путь жизни. И чёрт ему вообще в этой революции, в какой-то голытьбе, в рабочих, пропивающих получку, в каких-то больных старухах, чьих-то недоплаченных копейках? -- почему он должен любить их, а не себя, молодого, умного, красивого и -- обойденного? Только в Батуме, впервые ведя за собой по улице сотни две людей, считая с зеваками, Коба (такова была у него теперь кличка) ощутил прорастаемость зёрен и силу власти. Люди шли за ним! -- отпробовал Коба, и вкуса этого уже не мог никогда забыть. Вот это одно ему подходило в жизни, вот эту одну жизнь он мог понять: ты скажешь -- а люди чтобы делали, ты укажешь -- а люди чтобы шли. Лучше этого, выше этого -- ничего нет. Это -- выше богатства. Через месяц полиция раскачалась, арестовала его. Арестов никто тогда не боялся: дело какое! два месяца подержат, выпустят, будешь -- страдалец. Коба прекрасно держался в общей камере и подбодрял других презирать тюремщиков. Но в него вцепились. Сменились все его однокамерники, а он сидел. Да что он такого сделал? За пустячные демонстрации никого так не наказывали. Прошёл год! -- и его перевели в кутаисскую тюрьму, в тёмную сырую одиночку. Здесь он пал духом: жизнь шла, а он не только не поднимался, но спускался всё ниже. Он больно кашлял от тюремной сырости. И ещё справедливее ненавидел этих профессиональных крикунов, баловней жизни: почему им так легко сходит революция, почему их так долго не держат? Тем временем приезжал в кутаисскую тюрьму жандармский офицер, уже знакомый по Батуму. Ну, вы достаточно подумали, Джугашвили? Это только начало, Джугашвили. Мы будем держать вас тут, пока вы сгниёте от чахотки или исправите линию поведения. Мы хотим спасти вас и вашу душу. Вы были без пяти минут священник, отец Иосиф! Зачем вы пошли в эту свору? Вы -- случайный человек среди них. Скажите, что вы сожалеете. Он и правда сожалел, как сожалел! Кончалась его вторая весна в тюрьме, тянулось второе тюремное лето. Ах, зачем он бросил скромную духовную службу? Как он поторопился!.. Самое разнузданное воображение не могло представить себе революции в России раньше, чем через пятьдесят лет, когда Иосифу будет семьдесят три года... Зачем ему тогда и революция? Да не только поэтому. Но уже сам себя изучил и узнал Иосиф -- свой неторопливый характер, свой основательный характер, свою любовь к прочности и порядку. Так именно на основательности, на неторопливости, на прочности и порядке стояла Российская империя, и зачем же было её расшатывать? А офицер с пшеничными усами приезжал и приезжал. (Его жандармский чистый мундир с красивыми погонами, аккуратными пуговицами, кантами, пряжками очень нравился Иосифу.) В конце концов то, что я вам предлагаю, -- есть государственная служба. (На государственную бы службу бесповоротно был готов перейти Иосиф, но он сам себе, сам себе напортил в Тифлисе и Батуме.) Вы будете получать от нас содержание. Первое время вы нам поможете среди революционеров. Изберите самое крайнее направление. Среди них -- выдвигайтесь. Мы повсюду будем обращаться с вами бережно. Ваши сообщения вы будете давать нам так, чтоб это не бросило на вас тени. Какую изберём кличку?.. А сейчас, чтобы вас не расконспирировать, мы этапируем вас в далёкую ссылку, а вы оттуда уезжайте сразу, так все и делают. И Джугашвили решился! И третью ставку своей молодости он поставил на секретную полицию! В ноябре его выслали в Иркутскую губернию. Там у ссыльных он прочёл письмо некоего Ленина, известного по "Искре". Ленин откололся на самый край, теперь искал себе сторонников, рассылал письма. Очевидно, к нему и следовало примкнуть. От ужасных иркутских холодов Иосиф уехал на Рождество, и ещё до начала японской войны был на солнечном Кавказе. Теперь для него начался долгий период безнаказанности: он встречался с подпольщиками, составлял листовки, звал на митинги -- арестовывали других (особенно -- несимпатичных ему), а его -- не узнавали, не ловили. И на войну не брали. И вдруг! -- никто не ждал её так быстро, никто её не подготовил, не организовал -- а Она наступила! Пошли по Петербургу толпы с политической петицией, убивали великих князей и вельмож, бастовал Ивано-Вознесенск, восставали Лодзь, "Потёмкин" -- и быстро из царского горла выдавили манифест, и всё равно ещё стучали пулемёты на Пресне и замерли железные дороги. Коба был поражён, оглушён. Неужели опять он ошибся? Да почему ж он ничего не видит вперёд? Обманула его охранка!.. Третья ставка его была бита! Ах, отдали б ему назад его свободную революционную душу! Что за безвыходное кольцо? -- вытрясать революцию из России, чтоб на второй её день из архива охранки вытрясли твои донесения? Не только стальной не была его воля тогда, но раздвоилась совсем, он потерял себя и не видел выхода. Впрочем, постреляли, пошумели, повешали, оглянулись -- где ж та революция? Нет её! В это время большевики усваивали хороший революционный способ эксов -экспроприации. Любому армянскому толстосуму подбрасывали письмо, куда ему принести десять, пятнадцать, двадцать пять тысяч. И толстосум приносил, чтоб только не взрывали его лавку, не убивали детей. Это был метод борьбы -- так метод борьбы! -- не схоластика, не листовки и демонстрации, а настоящее революционное действие. Чистюли-меньшевики брюзжали, что -- грабёж и террор, противоречит марксизму. Ах, как издевался над ними Коба, ах, гонял их как тараканов, за то и назвал его Ленин "чудесным грузином"! -- эксы -- грабёж, а революция -- нэ грабёж? ах, лакированные чистоплюи! Откуда же брать деньги на партию, откуда же -- на самих революционеров? Синица в руках лучше журавля в небе. Изо всей революции Коба особенно полюбил именно эксы. И тут никто кроме Кобы не умел найти тех единственных верных людей, как Камо, кто будет слушаться его, кто будет револьвером трясти, кто будет мешок с золотом отнимать и принесёт его Кобе совсем на другую улицу, без принуждения. И когда выгребли 340 тысяч золотом у экспедиторов тифлисского банка -- так вот это и была пока в маленьких масштабах пролетарская революция, а другой, большой революции ждут -- дураки. И этого о Кобе -- не знала полиция, и ещё подержалась такая средняя приятная линия между революцией и полицией. Деньги у него были всегда. А революция уже возила его европейскими поездами, морскими пароходами, показывала ему острова, каналы, средневековые замки. Это была уже не вонючая кутаисская камера! В Таммерфорсе, Стокгольме, Лондоне Коба присматривался к большевикам, к одержимому Ленину. Потом в Баку подышал парами подземной этой жидкости, кипящего чёрного гнева. А его берегли. Чем старше и известнее в партии он становился, тем ближе его ссылали, уже не к Байкалу, а в Сольвычегодск, и не на три года, а на два. Между ссылками не мешали крутить революцию. Наконец, после трёх сибирских и уральских уходов из ссылки, его, непримиримого, неутомимого бунтаря, загнали... в город Вологду, где он поселился на квартире у полицейского и поездом за одну ночь мог доехать до Петербурга. Но февральским вечером девятьсот двенадцатого года приехал к нему в Вологду из Праги младший бакинский его сотоварищ Орджоникидзе, тряс за плечи и кричал: "Coco! Coco! Тебя кооптировали в ЦК!" В ту лунную ночь, клубящую морозным туманом, тридцатидвухлетний Коба, завернувшись в доху, долго ходил по двору. Опять он заколебался. Член ЦК! Ведь вот Малиновский -- член большевистского ЦК -- и депутат Государственной Думы. Ну, пусть Малиновского особо любит Ленин. Но ведь это же при царе! А после революции сегодняшний член ЦК -- верный министр. Правда, никакой революции теперь уже не жди, не при нашей жизни. Но даже и без революции член ЦК -- это какая-то власть. А что он выслужит на тайной полицейской службе? Не член ЦК, а мелкий шпик. Нет, надо с жандармерией расставаться. Судьба Азефа как призрак-великан качалась над каждым днём его, над каждой его ночью. Утром они пошли на станцию и поехали в Петербург. Там схватили их. Молодому неопытному Орджоникидзе дали три года шлиссельбургской крепости и ещё потом ссылку добавочно. Сталину, как повелось, дали только ссылку, три года. Правда, далековато -- Нарымский край, это как предупреждение. Но пути сообщения в Российской империи были налажены неплохо, и в конце лета Сталин благополучно вернулся в Петербург. Теперь он перенёс нажим на партийную работу. Ездил к Ленину в Краков (это не было трудно и ссыльному). Там какая типография, там маёвка, там листовка -- и на Калашниковской бирже, на вечеринке, завалили его (Малиновский, но это узналось потом гораздо). Рассердилась Охранка -- и загнали его теперь в настоящую ссылку -- под Полярный Круг, в станок Курейка. И срок ему дали -- умела царская власть лепить безжалостные сроки! -- четыре года, страшно сказать. И опять заколебался Сталин: ради чего, ради кого отказался он от умеренной благополучной жизни, от покровительства власти, дал заслать себя в эту чёртову дыру? "Член ЦК" -- словечко для дурака. Ото всех партий тут было несколько сотен ссыльных, но оглядел их Сталин и ужаснулся: что за гнусная порода эти профессиональные революционеры -- вспышкопускатели, хрипуны, несамостоятельные, несостоятельные. Даже не Полярный Круг был страшен кавказцу Сталину, а -- оказаться в компании этих легковесных, неустойчивых, безответственных, неположительных людей. И чтобы сразу себя от них от

делить, отсоединить -- да среди медведей ему было бы легче! -- он женился на челдонке, телом с мамонта, а голосом пискливым, -- да уж лучше её "хи-хи-хи" и кухня на зловонном жире, чем ходить на те сходки, диспуты, передряги и товарищеские суды. Сталин дал им понять, что они -- чужие люди, отрубил себя от них ото всех и от революции тоже. Хватит! Не поздно честную жизнь начать и в тридцать пять лет, когда-то ж надо кончать по ветру носиться, карманы как паруса. (Он себя самого презирал, что столько лет возился с этими щелкопёрами.) Так он жил, совсем отдельно, не касался ни большевиков, ни анархистов, пошли они все дальше. Теперь он не собирался бежать, он собирался честно отбывать ссылку до конца. Да и война началась, и только здесь, в ссылке, он мог сохранить жизнь. Он сидел со своей челдонкой, затаясь; родился у них сын. А война никак не кончалась. Хоть ногтями, хоть зубами натягивай себе лишний годик ссылки -- даже сроков настоящих не умел давать этот немощный царь! Нет, не кончалась война! И из полицейского ведомства, с которым он так сжился, карточку его и душу его передали воинскому начальнику, а тот, ничего не смысля ни в социал-демократах, ни в членах ЦК, призвал Иосифа Джугашвили, 1879 года рождения, ранее воинской повинности не отбывавшего, -- в русскую императорскую армию рядовым. Так будущий великий маршал начал свою военную карьеру. Три службы он уже перепробовал, должна была начаться четвёртая. Санным сонным полозом его повезли по Енисею до Красноярска, оттуда в казармы в Ачинск. Ему шёл тридцать восьмой год, а был он -- ничто, солдат-грузин, съёженный в шинельке от сибирских морозов и везомый пушечным мясом на фронт. И вся великая жизнь его должна была оборваться под каким-нибудь белорусским хутором или еврейским местечком. Но ещё он не научился скатывать шинельной скатки и заряжать винтовку (ни комиссаром, ни маршалом потом тоже не знал, и спросить было неудобно), как пришли из Петрограда телеграфные ленты, от которых незнакомые люди обнимались на улицах и кричали в морозном дыхании: "Христос воскресе!" Царь -- отрёкся! Империи - больше не было! Как? Откуда? И надеяться забыли, и рассчитывать забросили. Верно учили Иосифа в детстве: "неисповедимы пути Твои, Господи!" Не запомнить, когда так единодушно веселилось русское общество, все партийные оттенки. Но чтобы возликовал Сталин, нужна была ещё одна телеграмма, без неё призрак Азефа, как повешенный, всё раскачивался над головой. И пришла через день та депеша: Охранное отделение сожжено и разгромлено, все документы уничтожены! Знали революционеры, что надо было сжигать побыстрей. Там, наверно, как понял Сталин, было немало таких, немало таких, как он... (Охранка сгорела, но ещё целую жизнь Сталин косился и оглядывался. Своими руками перелистал он десятки тысяч архивных листов и бросал в огонь целые папки, не просматривая. И всё-таки пропустил, едва не открылось в тридцать седьмом. И каждого однопартийца, отдаваемого потом под суд, непременно обвинял Сталин в осведомительстве: он узнал, как легко пасть, и трудно было вообразить ему, чтобы другие не страховались тоже.) Февральской революции Сталин позже отказал в звании великой, но он забыл, как сам ликовал и пел, и нёсся на крыльях из Ачинска (теперь-то он мог и дезертировать!), и делал глупости и через какое-то захолустное окошечко подал телеграмму в Швейцарию Ленину. В Петроград он приехал и сразу согласился с Каменевым: вот это оно и есть, о чём мы мечтали в подполье. Революция совершилась, теперь укреплять достигнутое. Пришло время положительных людей (особенно, если ты уже член ЦК). Все силы на поддержку временного правительства! Так всё ясно было им, пока не приехал этот авантюрист, не знающий России, лишённый всякого положительного равномерного опыта, и, захлёбываясь, дёргаясь и картавя, не полез со своими апрельскими тезисами, запутал всё окончательно! И таки заговорил партию, потащил её на июльский переворот! Авантюра эта провалилась, как верно предсказывал Сталин, едва не погибла и вся партия. И куда же делась теперь петушиная храбрость этого героя? Убежал в Разлив, спасая шкуру, а большевиков тут марали последними ругательствами. Неужели его свобода была дороже авторитета партии? Сталин откровенно это высказал им на Шестом съезде, но большинства не собрал. Вообще, семнадцатый год был неприятный год: слишком много митингов, кто красивей врёт, того и на руках носят, Троцкий из цирка не вылезал. И откуда их налетело, краснобаев, как мухи на мёд? В ссылках их не видели, на эксах не видели, по заграницам болтались, а тут приехали горло драть, на переднее место лезть. И обо всём они судят, как блохи быстрые. Ещё вопрос и в жизни не возник, не поставлен -- они уже знают, как ответить! Над Сталиным они обидно смеялись, даже не скрывались. Ладно, Сталин в их споры не лез, и на трибуны не лез, он пока помалкивал. Сталин это не любил, не умел -- выбрасывать слова наперегонки, кто больше и громче. Не такой он себе представлял революцию. Революцию он представлял: занять руководящие посты и дело делать. Над ним смеялись эти остробородки, но почему наладили всё тяжёлое, всё неблагодарное сваливать именно на Сталина? Над ним смеялись, но почему во дворце Кшесинской все животами переболели и в Петропавловку послали не кого другого, а именно Сталина, когда надо было убедить матросов отдать крепость Керенскому без боя, а самим уходить в Кронштадт опять? Потому что Гришку Зиновьева камнями бы забросали матросы. Потому что уметь надо разговаривать с русским народом. Авантюрой был и октябрьский переворот, но удался, ладно. Удался. Хорошо. За это можно Ленину пятёрку поставить. Там что дальше будет -- неизвестно, пока -- хорошо. Наркомнац? Ладно, пусть. Составлять конституцию? Ладно. Сталин приглядывался. Удивительно, но похоже было, что революция за один год полностью удалась. Ожидать этого было нельзя -- а удалась! Этот клоун, Троцкий, ещё и в мировую революцию верил, Брестского мира не хотел, да и Ленин верил, ах, книжные фантазёры! Это ослом надо быть -- верить в европейскую революцию, сколько там сами жили -- ничего не поняли, Сталин один раз проехал -- всё понял. Тут перекреститься надо, что своя-то удалась. И сидеть тихо. Соображать. Сталин оглядывался трезвыми непредвзятыми глазами. И обдумывал. И ясно понял, что такую важную революцию эти фразёры загубят. И только он один, Сталин, может её верно направить. По чести, по совести, только он один был тут настоящий руководитель. Он беспристрастно сравнивал себя с этими кривляками, попрыгунами, и ясно видел своё жизненное превосходство, их непрочность, свою устойчивость. Ото всех них он отличался тем, что понимал людей. Он там их понимал, где они соединяются с землёй, где базис, в том месте их понимал, без которого они не стоят, не устоят, а что выше, чем притворяются, чем красуются -- это надстройка, ничего не решает. Верно, у Ленина был орлиный полёт, он мог просто удивить: за одну ночь повернул -- "земля -- крестьянам!" (а там посмотрим), в один день придумал Брестский мир (ведь не то, что русскому, даже грузину больно пол-России немцам отдать, а ему не больно!). Уж о НЭПе совсем не говори, это хитрей всего, таким манёврам и поучиться не стыдно. Что в Ленине было выше всего, сверхзамечательно: он крепчайше держал реальную власть только в собственных руках. Менялись лозунги, менялись темы дискуссий, менялись союзники и противники, а полная власть оставалась только в собственных руках! Но не было в этом человеке -- настоящей надёжности, предстояло ему много горя со своим хозяйством, запутаться в нём. Сталин верно чувствовал в Ленине хлипкость, перебросчивость, наконец плохое понимание людей, никакое не понимание. (Он по самому себе это проверил: каким хотел боком -- поворачивался, и с этого только боку Ленин его видел.) Для тёмной рукопашной, какая есть истинная политика, этот человек не был годен. Себя ощущал Сталин устойчивей и твёрже Ленина настолько, насколько шестьдесят шесть градусов туруханской широты крепче пятидесяти четырёх градусов шушенской. И что испытал в жизни этот книжный теоретик? Он не прошёл низкого звания, унижений, нищеты, прямого голода: хоть плохенький был, да помещик. Он из ссылки ни разу не уходил, такой примерный! Он тюрем настоящих не видел, он и России самой не видел, он четырнадцать лет проболтался по эмиграциям. Что тот писал -- Сталин больше половины не читал, не предполагал набраться умного. (Ну, бывали у него и замечательные формулировки. Например: "Что такое диктатура? Неограниченное правительство, не сдерживаемое законами." Написал Сталин на полях: "Хорошо!") Да если бы был у Ленина настоящий трезвый ум, он бы с первых дней ближе всех приблизил Сталина, он бы сказал: "Помоги! Я политику понимаю, классы понимаю -- живых людей не понимаю!" А он не придумал лучше, как заслать Сталина каким-то уполномоченным по хлебу, куда-то в угол России. Самый нужный был ему в Москве человек -- Сталин, а он его в Царицын послал... И на всю Гражданскую Ленин устроился сидеть в Кремле, он себя берёг. А Сталину досталось три года кочевать, по всей стране гонять, когда трястись верхом, когда в тачанке, и мёрзнуть, и у костра греться. Ну, правда, Сталин любил себя в эти годы: как бы молодой генерал без звания, весь подтянутый, стройный; фуражка кожаная со звёздочкой; шинель офицерская двубортная, мягкая, с кавалерийским разрезом -- и не застёгнута; сапожки хромовые, сшитые по ноге; лицо умное, молодое, чисто-побритое, и только усы литые, ни одна женщина не устоит (да и своя жена третья -- красавица). Конечно, сабли он в руки не брал и под пули не лез, он дороже был для Революции, он не мужик Будённый. А приедешь в новое место -- в Царицын, в Пермь, в Петроград, -- помолчишь, вопросы задашь, усы поправишь. На одном списке напишешь "расстрелять", на другом списке напишешь "расстрелять" -- очень тогда люди тебя уважать начинают. Да и правду говоря, показал он себя как великий военный, как создатель победы. Вся эта шайка, которая наверх лезла, Ленина обступала, за власть боролась, все они очень умными себя представляли, и очень тонкими, и очень сложными. Именно сложностью своей они бахвалились. Где было дважды два четыре, они всем хором галдели, что ещё одна десятая и две сотых. Но хуже всех, но гаже всех был -- Троцкий. Просто такого мерзкого человека за всю жизнь Сталин не встречал. С таким бешеным самомнением, с такими претензиями на красноречие, а никогда честно не спорил, не бывало у него "да" -- так "да", "нет" -- так "нет", обязательно: и так -- и так, ни так -- ни так! Мира не заключать, войны не вести -- какой разумный человек может это понять? А заносчивость? Как сам царь, в салон-вагоне мотался. Да куда же ты в главковерхи лезешь, если у тебя нет стратегической жилки? До того жёг и пёк этот Троцкий, что в борьбе с ним на первых порах Сталин сорвался, изменил главному правилу всякой политики: вообще не показывать, что ты ему враг, вообще не обнаруживать раздражения. Сталин же открыто ему не подчинялся, и в письмах ругал, и устно, и жаловался Ленину, не пропускал случая. И как только он узнавал мнение, решение Троцкого по любому вопросу -- сейчас же выдвигал, почему должно быть совсем наоборот. Но так нельзя победить. И Троцкий вышибал его как городошной палкой под ноги: выгнал его из Царицына, выгнал с Украины. А однажды получил Сталин суровый урок, что не все средства в борьбе хороши, что есть запретные приёмы: вместе с Зиновьевым они пожаловались в Политбюро на самоуправные расстрелы Троцкого. И тогда Ленин взял несколько чистых бланков, по низам расписался "одобряю и впредь!" -- и тут же при них Троцкому передал для заполнения. Наука! Стыдно! На что жаловался?! Нельзя даже в самой напряжённой борьбе апеллировать к благодушию. Прав был Ленин, и в виде исключения также и Троцкий прав: если без суда не расстреливать -- вообще ничего невозможно сделать в истории. Все мы -- люди, и чувства толкают нас впереди разума. От каждого человека запах идёт, и по запаху ты ещё раньше головы действуешь. Конечно, ошибся Сталин, что открылся против Троцкого раньше времени (больше никогда так не ошибался). Но те же чувства повели его самым правильным способом на Ленина. Если головой рассуждать -- надо было угождать Ленину, говорить "ах, как правильно! я тоже -- за!" Однако, безошибочным сердцем Сталин нашёл совсем другой путь: грубить ему как можно резче, упираться ишаком -- мол, необразованный, неотёсанный, диковатый человек, хотите принимайте, хотите нет. Он не то, что грубил -- он хамил ему ("ещё могу быть на фронте две недели, потом давайте отдых" -- кому это Ленин мог простить?), но именно такой -- неломаемый, неуступчивый, завоевал уважение Ленина. Ленин почувствовал, что этот чудесный грузин -- сильная фигура, такие люди очень нужны, а дальше -- больше будут нужны. Ленин шибко слушал Троцкого, но и к Сталину прислушивался. Потеснит Сталина -- потеснит и Троцкого. Тот за Царицын виноват, а тот -- за Астрахань. "Вы научитесь сотрудничать" -- уговаривал их, но принимал и так, что они не ладят. Прибежал Троцкий жаловаться, что по всей республике сухой закон, а Сталин распивает царский погреб в Кремле, что если на фронте узнают... -- отшутился Сталин, рассмеялся Ленин, отвернул бородёнку Троцкий, ушёл ни с чем. Сняли Сталина с Украины -- так дали второй наркомат, РКИ. Это был март 1919 года. Сталину шёл сороковой год. У кого другого была б РКИ задрипанная инспекция, но у Сталина она поднялась в главнейший наркомат! (Ленин так и хотел. Он знал сталинскую твёрдость, неуклонность, неподкупность.) Именно Сталину поручил Ленин следить за справедливостью в Республике, за чистотой партийных работников, до самых крупных. По роду работы, если её правильно понять, если отдать ей душу и не щадить своего здоровья, должен был теперь Сталин тайно (но вполне законно) собирать уличающие материалы на всех ответственных работников, посылать контролёров и собирать донесения, а потом руководить чистками. А для этого надо было создать аппарат, подобрать по всей стране таких же самоотверженных, таких же неуклонных, подобных себе, готовых скрытно трудиться, без явной награды. Кропотливая работа, терпеливая работа, долгая работа, но Сталин готов был на неё. Правильно говорят, что сорок лет -- наша зрелость. Только тут понимаешь окончательно, как надо жить, как себя вести. Только тут Сталин ощутил свою главную силу: силу невысказанного решения. Внутри ты уже решение принял, но чьей головы оно касается -- тому прежде времени знать его не надо. (Когда голова его покатится -- тогда пусть узнает.) Вторая сила: чужим словам никогда не верить, своим -- значенья не придавать. Говорить надо не то, что будешь делать (ты ещё и сам, может, не знаешь, там видно будет, что), а то, что твоего собеседника сейчас успокаивает. Третья сила: если тебе кто изменил -- тому не прощать, если кого зубами схватил -- того не выпускать, уж этого ни за что не выпускать, хотя бы солнце пошло назад и небесные явления разные. И четвёртая сила: не на теории голову направлять, это ещё никому не помогало (теорию потом какую-нибудь скажешь), а постоянно соображать: с кем тебе сейчас по пути и до какого столба. Так постепенно выправилось и положение с Троцким -- сперва поддержкой Зиновьева, потом и Каменева. (Душевные создались отношения с ними обоими.) Уяснил себе Сталин, что с Троцким он зря волновался: такого человека, как Троцкий, никогда не надо в яму толкать, он сам попрыгает и свалится. Сталин знал своё, он тихо работал: медленно подбирал кадры, проверял людей, запоминал каждого, кто будет надёжный, ждал случая их поднять, передвинуть. Подошло время -- и, точно! свалился Троцкий сам на профсоюзной дискуссии -- набелибердил, наегозил, Ленина разозлил -- партию не уважает! -- а у Сталина как раз готово, кем людей Троцкого заменять: Крестинского -- Зиновьевым, Преображенского -- Молотовым, Серебрякова -- Ярославским. Подтянулись в ЦК и Ворошилов, и Орджоникидзе, все свои. И знаменитый главнокомандующий зашатался на журавлиных своих ножках. И понял Ленин, что только Сталин один за единство партии как скала, а для себя ничего не хочет, не просит. Простодушный симпатичный грузин, этим и трогал он всех ведущих, что не лез на трибуну, не рвался к популярности, к публичности, как они все, не хвастался знанием Маркса, не цитировал звонко, а скромно работал, аппарат подбирал -- уединённый товарищ, очень твёрдый, очень честный, самоотверженный, старательный, немножко правда невоспитанный, грубоватый, немножко недалёкий. И когда стал Ильич болеть -- избрали Сталина генеральным секретарём, как когда-то Мишу Романова на царство, потому что никто его не боялся. Это был май 1922 года. И другой бы на том успокоился, сидел бы -- радовался. Но только не Сталин. Другой бы "Капитал" читал, выписки делал. А Сталин только ноздрями потянул и понял: время -- крайнее, завоевания революции в опасности, ни минуты терять нельзя: Ленин власти не удержит и сам её в надёжные руки не передаст. Здоровье Ленина пошатнулось, и может быть это к лучшему. Если он задержится у руководства -- ни за что ручаться нельзя, ничего нет надёжного: раздёрганный, вспыльчивый, а теперь ещё больной, он всё больше нервировал, просто мешал работать. Всем мешал работать! Он мог ни за что человека обругать, осадить, снять с выборного поста. Первая идея была -- отослать Ленина например на Кавказ, лечиться, там воздух хороший, места глухие, телефона с Москвой нет, телеграммы идут долго, там его нервы успокоятся без государственной работы. А приставить к нему для наблюдения за здоровьем -- проверенного товарища, экспроприатора бывшего, налётчика Камо. И соглашался Ленин, уже с Тифлисом переговоры вели, но как-то затянулось. А тут Камо автомобилем раздавили (много болтал об эксах). Тогда, беспокоясь за жизнь вождя, Сталин через Наркомздрав и через профессоров-хирургов поднял вопрос: ведь пуля невынутая -- она отравляет организм, надо ещё одну операцию делать, вынимать. И убедил врачей. И все повторяли, что надо, и Ленин согласился -- но опять затянулось. И всего-навсего уехал в Горки. "По отношению к Ленину нужна твёрдость!" -- написал Сталин Каменеву. И Каменев с Зиновьевым, его лучшие в то время друзья, полностью соглашались. Твёрдость в лечении, твёрдость в режиме, твёрдость в отстранении от дел -- в интересах его же драгоценной жизни. И в отстранении от Троцкого. И Крупскую тоже обуздать, она рядовой партийный товарищ. "Ответственным за здоровье товарища Ленина" назначился Сталин и не считал это для себя чёрной работой: заняться непосредственно лечащими врачами и даже медсестрами, указывать им, какой именно режим полезней всего для Ленина: ему полезней всего -- запрещать и запрещать, даже если поволнуется. То же и в политических вопросах. Не нравится ему законопроект насчёт Красной армии -- провести, не нравится насчёт ВЦИКа -- провести, и не уступать ни за что, ведь он больной, он не может знать, как лучше. Если что настаивает проводить скорей -- наоборот медленней проводить, отложить. И может быть даже грубо, очень грубо ему ответить -- так это у генсека от прямоты, свой характер не переломаешь. Однако, несмотря на все усилия Сталина, Ленин плохо выздоравливал, болезнь его затянулась до осени, а тут ещё спор обострился насчёт ЦИКа-ВЦИКа, и не надолго сумел дорогой Ильич подняться на ноги. Только и встал для того, чтобы в декабре 22-го года восстановить сердечный союз с Троцким -- против Сталина, конечно. Так для этого и вставать не надо было, лучше опять лечь. Теперь ещё строже врачебный догляд, не читать, не писать, о делах не знать, кушай манную кашку. Придумал дорогой Ильич тайком от генсека написать политическое завещание -- опять против Сталина. По пять минут в день диктовал, больше ему не разрешали (Сталин не разрешил). Но генеральный секретарь смеялся в усы: стенографистка тук-тук-тук каблучками, и приносила ему обязательную копию. Тут пришлось ещё Крупскую одёрнуть, как она заслужила, -- закипятился дорогой Ильич -- и третий удар! Так не помогли все усилия спасти его жизнь. Он в удачное время умер: как раз Троцкий был на Кавказе, и Сталин туда неправильный день похорон сообщил, потому что незачем тому приезжать: клятву верности гораздо приличнее, очень важно, произнести генеральному секретарю. Но от Ленина осталось завещание. От него у товарищей мог создаться разнобой, непонимание, даже хотели Сталина снимать с генсека. Тогда ещё тесней подружился Сталин с Зиновьевым, он ему так доказывал, что очевидно тот будет теперь вождь партии, и пусть на XIII съезде делает отчёт от ЦК, как будущий вождь, а Сталин будет скромный генсек, ему ничего не нужно. И Зиновьев покрасовался на трибуне, сделал доклад (только и всего доклад, куда ж его и кем выбирать, такого нет поста -- "вождь партии"), а за тот доклад уговорил ЦК -- завещания на съезде даже не читать, Сталина не снимать, он уже исправился. Все они в Политбюро были тогда очень дружны, и все против Троцкого. И хорошо опровергали его предложения и снимали с постов его сторонников. И другой бы генсек на том успокоился. Но неутомимый неусыпный Сталин знал, что далеко ещё до покоя. Хорошо ли было Каменеву оставаться вместо Ленина предсовнаркома? (Ещё когда вместе с Каменевым посещали больного Ленина, Сталин отчитывался в "Правде", что он ходил без Каменева, один. На всякий случай. Он предвидел, что Каменев тоже не вечен.) Не лучше ли -- Рыкова? И сам Каменев согласился, и Зиновьев тоже, вот так дружно жили! Но скоро большой удар пришёлся по их дружбе: обнаружилось, что Зиновьев-Каменев -- лицемеры, двурушники, что они только к власти стремятся, а ленинскими идеями не дорожат. Пришлось их поджать. Они стали "новая оппозиция" (и болтушка Крупская полезла туда же), а Троцкий битый-битый пока присмирел. Это очень удобное создалось положение. Тут кстати большая сердечная дружба наступила у Сталина с милым Бухарчиком, первым теоретиком партии. Бухарчик и выступал, Бухарчик базу подводил и обоснования (те дают -- "наступление на кулака!", а мы с Бухариным даём -- "смычка города с деревней!"). Сам Сталин нисколько не претендовал на известность, ни на руководство, он только следил за голосованием и кто на каком посту. Уже многие правильные товарищи были на нужных постах и правильно голосовали. Сняли Зиновьева с Коминтерна, отобрали у них Ленинград. И кажется бы им смириться, так нет: они теперь с Троцким объединились, спохватился и тот кривляка в последний раз, дал лозунг: "индустриализация". А мы с Бухарчиком даём -- единство партии! Во имя единства все должны подчиниться! Сослали Троцкого, заткнули Зиновьева с Каменевым. Тут ещё очень помог ленинский набор: теперь большинство партии составляли люди, не заражённые интеллигентщиной, не заражённые прежними склоками подполья и эмиграции, люди, для которых уже ничего не значила прежняя высота партийных лидеров, а только их сегодняшнее лицо. Из партийных низов поднимались здоровые люди, преданные люди, занимали важные посты. Сталин никогда не сомневался, что он таких найдёт, и так они спасут завоевания революции. Но какая роковая неожиданность: Бухарин, Томский и Рыков оказались тоже лицемеры, они не были за единство партии! И Бухарин оказался -- первый путаник, а не теоретик. И его хитрый лозунг "смычка города с деревней" скрывал в себе реставраторский смысл, сдачу перед кулаком и срыв индустриализации!.. Так вот они где нашлись, наконец, правильные лозунги, только Сталин сумел их сформулировать: наступление на кулака и форсированная индустриализация! И -- единство партии, конечно! И эту гнусную компанию "правых" тоже отмели от руководства. Хвастался как-то Бухарин, что некий мудрец вывел: "низшие умы более способны в управлении". Дал ты маху, Николай Иваныч, вместе со своим мудрецом: не низшие -- здравые. Здравые умы. А какие вы были умы -- это вы на процессах показали. Сталин сидел на галлерее в закрытой комнате, через сеточку смотрел на них, посмеивался: что за краснобаи были когда-то! что за сила когда-то казалась! и до чего дошли? размокли как. Именно знание человеческой природы, именно трезвость всегда помогали Сталину. Понимал он тех людей, которых видел глазами. Но и тех понимал, которых не видел глазами. Когда трудности были в 31-м-32-м, нечего было в стране ни надеть, ни поесть -- казалось, только придите и толкните снаружи, упадём. И партия дала команду -- бить набат, опасность интервенции! Но никогда Сталин сам ни на мизинец не верил: потому что тех, западных, болтунов он тоже заранее представлял. Не посчитать, сколько сил, сколько здоровья, сколько выдержки пошло, чтоб очистить от врагов партию, страну и очистить ленинизм -- это безошибочное учение, которому Сталин никогда не изменял: он точно делал, что Ленин наметил, только мягче немножко и без суеты. Столько усилий! -- а всё равно никогда не было покойно, никогда не было так, чтоб никто не мешал. То наскакивал этот кривогубый сосунок Тухачевский, что будто из-за Сталина он Варшаву не взял. То с Фрунзе не очень чисто получилось, проморгал цензор, то в дрянной повестушке представили Сталина на горе стоячим мертвецом, и тоже прохлопали, идиоты. То Украина хлеб гноила, Кубань стреляла из обрезов, даже Иванове бастовало. Но ни разу Сталин не вышел из себя, после ошибки с Троцким -- никогда больше ни разу. Он знал, что медленно мелят жернова истории, но -- крутятся. И без всякой парадной шумихи все недоброжелатели, все завистники уйдут, умрут, будут растёрты в навоз. (Как ни обидели Сталина те писатели -- он им не мстил, за это не мстил, это было бы не поучительно. Он другого случая дожидался, случай всегда придёт.) И правда: кто в гражданскую войну хоть батальоном командовал, хоть ротой в частях, не верных Сталину, -- все куда-то уходили, исчезали. И делегаты Двенадцатого, и Тринадцатого, и Четырнадцатого, и Пятнадцатого, и Шестнадцатого, и Семнадцатого съездов как просто бы по спискам -- уходили туда, откуда не проголосуешь, не выступишь. И дважды чистили смутьянский Ленинград, опасное место. И даже друзьями, как Серго, приходилось жертвовать. И даже старательных помощников, как Ягода, как Ежов, приходилось потом убирать. Наконец, и до Троцкого дотянулись, раскроили череп. Не стало главного врага на земле и, кажется, заслужена была передышка? Но отравила её Финляндия. За это срамотное топтание на перешейке просто стыдно было перед Гитлером -- тот по Франции с тросточкой прогулялся! Ах, несмываемое пятно на гении полководца! Этих финнов, насквозь буржуазную враждебную нацию, эшелонами отправлять бы в Кара-Кумы до маленьких детей, сам бы у телефона сидел, сводки записывал: сколько уже расстреляли-закопали, сколько ещё осталось. А беды сыпались и сыпались просто навалом. Обманул Гитлер, напал, такой хороший союз развалили по недоумию! И губы перед микрофоном дрогнули, сорвались "братья и сестры", теперь из истории не вытравишь. А эти братья и сестры бежали как бараны, и никто не хотел постоять насмерть, хотя им ясно было приказано стоять насмерть. Почему ж -- не стояли? почему -- не сразу стояли?!.. Обидно. И потом этот отъезд в Куйбышев, в пустые бомбоубежища... Какие положения осваивал, никогда не сгибался, единственный раз поддался панике -- и зря. Ходил по комнатам -- неделю звонил: уже сдали Москву? уже сдали? -- нет, не сдали!! Поверить нельзя было, что остановят -- остановили! Молодцы, конечно. Молодцы. Но многих пришлось убрать: это будет не победа -- если пронесётся слух, что Главнокомандующий временно уезжал. (Из-за этого пришлось седьмого ноября небольшой парад зафотографировать.) А берлинское радио полоскало грязные простыни об убийстве Ленина, Фрунзе, Дзержинского, Куйбышева, Горького -- городи выше! Старый враг, жирный Черчилль, свинья для чохохбиля, прилетал позлорадствовать, выкурить в Кремле пару сигар. Изменили украинцы (была такая мечта в 44-м: выселить всю Украину в Сибирь, да некем заменить, много слишком); изменили литовцы, эстонцы, татары, казаки, калмыки, чечены, ингуши, латыши -- даже опора революции латыши! И даже родные грузины, обережённые от мобилизаций -- и те как бы не ждали Гитлера! И верны своему Отцу остались только: русские да евреи. Так даже национальный вопрос посмеялся над ним в те тяжёлые годы... Но, слава Богу, миновали и эти несчастья. Многое Сталин исправил тем, как переиграл Черчилля и Рузвельта-святошу. От самых 20-х годов не имел Сталин такого успеха, как с этими двумя растяпами. Когда на письма им отвечал или в Ялте в комнату к себе уходил -- просто смеялся над ними. Государственные люди, какими же умными они себя считают, а -- глупее младенцев. Всё спрашивают: а как будем после войны, а как? Да вы самолёты шлите, консервы шлите, а там посмотрим -- как. Им слово бросишь, ну первое проходное, они уже радуются, уже на бумажку записывают. Сделаешь вид -- от любви размягчился, они уже -- вдвое мягкие. Получил от них ни за так, ни за понюшку: Польшу, Саксонию, Тюрингию, власовцев, красновцев, Курильские острова, Сахалин, Порт-Артур, пол-Кореи, и запутал их на Дунае и на Балканах. Лидеры "сельских хозяев" побеждали на выборах и тут же садились в тюрьму. И быстро свернули Миколайчика, отказало сердце Бенеша, Масарика, кардинал Миндсенти сознался в злодеяниях, Димитров в сердечной клинике Кремля отрёкся от вздорной Балканской Федерации. И посажены были в лагеря все советские, вернувшиеся из европейской жизни. И -- туда же на вторые десять лет все отсидевшие только по разу. Ну, кажется всё начинало окончательно налаживаться! И вот когда даже в шелесте тайги не расслышать было о каком-нибудь другом варианте социализма -- выполз чёрный дракон Тито и загородил все перспективы. Как сказочный богатырь, Сталин изнемогал отсекать всё новые и новые вырастающие головы гидры!.. Да как же можно было ошибиться в этой скорпионовой душе?! -- ему! знатоку человеческих душ! Ведь в 36-м году уже за глотку держали -- и отпустили!.. Ай-я-я-я-яй! Сталин со стоном спустил ноги с оттоманки и взялся за голову, уже с плешиной. Ничем не поправимая досада саднила его. Горы валял -- а на вонючем бугорке споткнулся. Иосиф споткнулся на Иосифе... Ничуть не мешал Сталину доживающий где-то Керенский. Пусть бы из гроба вернулся и Николай Второй или Колчак -- против всех них Сталин не имел личного зла: открытые враги, они не изворачивались предлагать какой-то свой, новый, лучший социализм. Лучший социализм! Иначе, чем у Сталина! Сопляк! Социализм без Сталина -- это же готовый фашизм! Не в том, что у Тито что-нибудь получится -- выйти у него ничего не может. Как старый коновал, перепоровший множество этих животов, отсекший несчётно этих конечностей в курных избах, при дорогах, смотрит на беленькую практикантку-медичку, -- так смотрел Сталин на Тито. Но Тито всколыхнул давно забытые побрякушки для дурачков: "рабочий контроль", "земля -- крестьянам", все эти мыльные пузыри первых лет революции. Уже три раза сменено собрание сочинений Ленина, дважды -- Основоположников. Давно заснули все, кто спорил, кто упоминался в старых примечаниях, -- все, кто думал иначе строить социализм. И теперь, когда ясно, что другого пути нет, и не только социализм, но даже коммунизм давно был бы построен, если б не зазнавшиеся вельможи; не лживые рапорта; не бездушные бюрократы; не равнодушие к общественному делу; не слабость организационно-разъяснительной работы в массах; не самотёк в партийном просвещении; не замедленные темпы строительства; нэ простои, нэ прогулы на производстве, нэ выпуск нэдоброкачественной продукции, нэ плохое планирование, нэ безразличие к внедрению новой техники, нэ бездеятельность научно-исследовательских институтов, нэ плохая подготовка молодых специалистов, нэ уклонение молодёжи от посылки в глушь, нэ саботаж заключённых, нэ потери зерна на поле, нэ растраты бухгалтеров, нэ хищения на базах, нэ жульничество завхозов и завмагов, нэ рвачество шоферов, нэ' самоуспокоенность местных властей! нэ' либерализм и взятки в милиции! нэ' злоупотребление жилищным фондом! нэ' нахальные спекулянты! нэ' жадные домохозяйки! нэ' испорченные дети! нэ' трамвайные болтуны! нэ' критиканство в литературе! нэ' вывихи в кинематографии! -- когда всем уже ясно, что ка'мунизм на'-вернойдороге и-нэ'далёк а'т-завершения, -- высовывается этот кретин Тито са'-своим талмудистом Карделем и заявляет, шьто'-камунизм надо строить нэ' так!!! Тут Сталин заметил, что он говорит вслух, рубит рукой, что сердце его ожесточённо бьётся, застлало глаза, во все члены вступило неприятное желание подёргиваться. Он перевёл дух. Разгладил рукой лицо, усы. Ещё перевёл. Нельзя же поддаваться. Да, Абакумова надо принять. И хотел уже встать, но проясненными глазами увидел на телефонной тумбочке черно-красную книжечку дешёвого массового издания. И с удовольствием потянулся за ней, подмостил подушек, на несколько минут полуприлёг опять. Это был сигнальный экземпляр из подготовленного на десяти европейских языках многомиллионного издания "Тито -- главарь предателей" Рено де-Жувенеля (удачно, что автор -- как бы посторонний в споре,

объективный француз, да ещё с дворянской частицей). Сталин уже прочёл эту книгу подробно несколько дней назад (да и при написании её давал советы), но, как со всякой приятной книгой, с ней не хотелось расстаться. Скольким миллионам людей она откроет глаза на этого тщеславного, самолюбивого, жестокого, трусливого, гадкого, лицемерного, подлого тирана! гнусного предателя! безнадёжного тупицу! Ведь даже коммунисты на Западе растерялись, тычутся в два угла, не знают, кому верить. Старого дурака Андре Марти -- и того за защиту Тито придётся выгнать из компартии. Он перелистал книжку. Вот! Пусть не венчают Тито героем: дважды по трусости он хотел сдаться немцам, но начальник штаба Арсо Иованович заставил его остаться главнокомандующим! Благородный Арсо! Убит. А Петричевич? "Убит только за то, что любил Сталина." Благородный Петричевич! Лучших людей всегда кто-нибудь убивает, а худших достаётся приканчивать Сталину. Всё здесь есть, всё -- и как Тито, наверно, был английский шпион, и как кичился кальсонами с королевской короной, и как он физически безобразен, похож на Геринга, и пальцы все в бриллиантовых перстнях, увешан орденами и медалями (что за жалкое чванство в человеке, не одарённом полководческим гением!). Объективная, принципиальная книга. Нет ли ещё у Тито половой неполноценности? Об этом тоже надо бы написать. "Югославская компартия во власти убийц и шпионов." "Тито потому только мог заняться руководством, что за него поручились Бела Кун и Трайчо Костов." Костов!! -- укололо Сталина. Бешенство бросилось ему в голову, он сильно ударил сапогом -- в морду Трайчо, в окровавленную морду! -- и серые веки Сталина вздрогнули от удовлетворённого чувства справедливости. Проклятый Костов! Грязный мерзавец! У-у-удивительно, как задним числом становятся понятны козни этих негодяев! Они все были троцкисты -- но как маскировались! Куна хоть расшлёпали в тридцать седьмом, а Костов ещё десять дней назад поносил социалистический суд. Сколько удачных процессов Сталин провёл, каких врагов заставил топтать самих себя -- и такой срыв в процессе Костова! Позор на весь мир! Какая подлая изворотливость! Обмануть опытное следствие, ползать в ногах -- а на публичном заседании ото всего отказаться! При иностранных корреспондентах! Где же порядочность? где же партийная совесть? где же пролетарская солидарность? -- жаловаться империалистам? Ну хорошо, ты не виноват, -- но умри так, чтобы была польза коммунизму! Сталин отшвырнул книжку. Нет, нельзя было лежать! Звала борьба. Он встал. Выпрямился, не допряма. Отпер (и запер за собой) другую дверь, не ту, в которую стучался Поскрёбышев. За нею, чуть шаркая мягкими сапогами, пошёл низким узким кривым коридором, тоже без окон, миновал люк потайного хода на подземную автодорогу, остановился у смотровых зеркал, откуда можно было видеть приёмную. Посмотрел. Абакумов был уже там. С большим блокнотом в руках сидел напряжённо, ждал, когда позовут. Всё более твердо, не шаркая, Сталин прошёл в спальню, такую же невысокую, непросторную, без окон, с нагнетаемым воздухом. Под сплошной дубовой обкладкой стен спальни шли бронированные плиты и только потом камень. Маленьким ключиком, носимым у пояса, Сталин отпер замочек на металлической крышке графина, налил стакан своей любимой бодрящей настойки, выпил, а графин снова запер. Подошёл к зеркалу. Ясно, неподкупно-строго смотрели глаза, которых не выдерживали западные премьер-министры. Вид был суровый, простой, солдатский. Он позвонил ординарцу-грузину -- одевать себя. Даже к приближённому он выходил как перед историей. Его железная воля... Его непреклонная воля... Быть постоянно, быть постоянно -- горным орлом.

<...>

54 В полукруглой комнате второго этажа под высоким сводчатым потолком алтаря было особенно просторно мыслям и весело. Все двадцать пять человек этой комнаты собрались дружно к шести часам. Одни поскорей разделись до белья, стремясь избавиться от надоевшей тюремной шкуры, и плюхнулись с размаху на свою койку (или, подобно обезьянам, вскарабкались наверх), другие так же плюхнулись, но не снимая комбинезона, кто-то уже стоял наверху и, размахивая руками, кричал оттуда приятелю через всю комнату, иные ничего не предприняли ещё, а отаптывались и оглядывались, ощущая приятность предстоявших свободных часов -- и теряясь, как начать их поприятнее. Среди таких был Исаак Каган, черно-кудлатый низенький "директор аккумуляторной", как его называли. У него было особенно хорошее расположение духа от прихода в просторную светлую комнату из тёмной подвальной аккумуляторной с плохой вентиляцией, где он по четырнадцать часов в день копался кротом. Впрочем, он был доволен и этой своей работой в подвале, говоря, что в лагере давно бы уже загнулся (он никогда не уподоблялся хвастунам, гордящимся, что в лагере "жили лучше, чем на воле"). На воле Исаак Каган, недоучившийся инженер, кладовщик материально-технического снабжения, старался жить незаметной маленькой жизнью и пройти эпоху великих свершений -- боком. Он знал, что тихим кладовщиком быть и спокойнее и прибыльнее. В своей замкнутости он таил почти огненную страсть к наживе и ею был занят. Ни к какой политической деятельности его не влекло. Зато, как только умел, он и в кладовой соблюдал законы субботы. Но Госбезопасность избрала почему-то Кагана запрячь в свою колесницу, и стали его тягать в закрытые комнаты и в явочные безобидные места, настаивая, чтоб он стал сексотом. Очень это было отвратно Кагану. Прямоты и смелости такой не было у него (а у кого она была?), чтобы резануть им в глаза, что это -- гадство, но с неистощимым терпением он молчал, мямлил, тянул, уклонялся, ёрзал на стуле -- и так-таки не подписал обязательства. Не то, чтобы он совсем не был способен донести. Не дрогнув, донёс бы он на человека, причинившего ему зло или унижение. Но отвращалось сердце его доносить на людей добрых к нему или безразличных. Однако, в Госбезопасности за это упрямство на него затаили. Ото всего на свете не убережёшься. В кладовой же у него затеяли разговор: кто-то выругал инструмент, кто-то снабжение, кто-то планирование. Исаак и рта не открыл при этом, выписывал себе накладные химическим карандашом. Но стало известно (да наверно, подстроили), друг на друга все указали, кто что говорил, и по десятому пункту получили все по десять лет. Прошёл и Каган пять очных ставок, но никто не доказал, что он хоть слово вымолвил. Была бы 58-я статья поуже -- и пришлось бы Кагана выпускать. Но следователь знал свой последний запас -- пункт 12-й той же статьи -- недоносительство. За недоносительство и припаяли Кагану те же десять астрономических лет. Из лагеря Каган попал на шарашку благодаря своему выдающемуся остроумию. В трудную минуту, когда его изгнали с поста "заместителя старшего по бараку" и стали гонять на лесоповал, он написал письмо на имя председателя совета министров товарища Сталина о том, что если ему, Исааку Кагану, правительство предоставит возможность, он берётся осуществить управление по радио торпедными катерами. Расчёт был верен. Ни у кого в правительстве не дрогнуло бы сердце, если бы Каган по-человечески написал, что ему очень-очень плохо и он просит его спасти. Но выдающееся военное изобретение стоило того, чтобы автора немедленно привезти в Москву. Кагана привезли в Марфино, и разные чины с голубыми и синими петлицами приезжали к нему и торопили его воплотить дерзкую техническую идею в готовую конструкцию. Уже получая здесь белый хлеб и масло, Каган, однако, не торопился. С большим хладнокровием он отвечал, что он сам не торпедист и, естественно, нуждается в таковом. За два месяца достали торпедиста (зэка). Но тут Каган резонно возразил, что сам он -- не судовой механик и, естественно, нуждается в таковом. Ещё за два месяца привезли и судового механика (зэка). Каган вздохнул и сказал, что не радио является его специальностью. Радио-инженеров в Марфине было много, и одного тотчас прикомандировали к Кагану. Каган собрал их всех вместе и невозмутимо, так что никто не мог бы заподозрить его в насмешке, заявил им: "Ну вот, друзья, когда теперь вас собрали вместе, вы вполне могли бы общими усилиями изобрести управляемые по радио торпедные катера. И не мне лезть советовать вам, специалистам, как это лучше сделать." И, действительно, их троих услали на военно-морскую шарашку, Каган же за выигранное время пристроился в аккумуляторной, и все к нему привыкли. Сейчас Каган задирал лежащего на кровати Рубина -- но издали, так чтобы Рубин не мог достать его пинком ноги. -- Лев Григорьич, -- говорил он своею не вполне разборчивой вязкой речью, зато и не торопясь. -- В вас заметно ослабело сознание общественного долга. Масса жаждет развлечения. Один вы можете его доставить -- а уткнулись в книгу. -- Исаак, идите на ..., -- отмахнулся Рубин. Он уже успел лечь на живот, с лагерной телогрейкой, накинутой на плечи сверх комбинезона (окно между ним и Сологдиным было раскрыто "на Маяковского", оттуда потягивало приятной снежной свежестью) и читал. -- Нет, серьёзно. Лев Григорьич! -- не отставал вцепчивый Каган. -- Всем очень хочется ещё раз послушать вашу талантливую "Ворону и лисицу". -- А кто на меня куму стукнул? Не вы ли? -- огрызнулся Рубин. В прошлый воскресный вечер, веселя публику. Рубин экспромтом сочинил пародию на крыловскую "Ворону и лисицу", полную лагерных терминов и невозможных для женского уха оборотов, за что его пять раз вызывали на "бис" и качали, а в понедельник вызвал майор Мышин и допрашивал о развращении нравственности; по этому поводу отобрано было несколько свидетельских показаний, а от Рубина -- подлинник басни и объяснительная записка. Сегодня после обеда Рубин уже два часа проработал в новой отведенной для него комнате, выбрал типичные для искомого преступника переходы "речевого лада" и "форманты", пропустил их через аппарат видимой речи, развесил сушить мокрые ленты и с первыми догадками и с первыми подозрениями, но без воодушевления к новой работе, наблюдал, как Смолосидов опечатал комнату сургучом. После этого в потоке зэков, как в стаде, возвращающемся в деревню, Рубин пришёл в тюрьму. Как всегда под подушкой у него, под матрасом, под кроватью и в тумбочке вперемежку с едой, лежало десятка полтора переданных ему в передачах самых интересных (для него одного, потому их и не растаскивали) книг: китайско-французский, латышско-венгерский и русско-санскритский словари (уже два года Рубин трудился над грандиозной, в духе Энгельса и Марра, работой по выводу всех слов всех языков из понятий "рука" и "ручной труд" -- он не подозревал, что в минувшую ночь Корифей Языкознания занёс над Марром резак); потом лежали там "Саламандры" Чапека; сборник рассказов весьма прогрессивных (то есть сочувствующих коммунизму) японских писателей; "For Whom the Bell Tolls" (Хемингуэя, как переставшего быть прогрессивным, у нас переводить замялись); роман Эптона Синклера, никогда не переводившийся на русский; и мемуары полковника Лоуренса на немецком, ибо достались в числе трофеев фирмы Лоренц. В мире было необъятно много книг, самых необходимейших, самых первоочередных, и жадность все их прочесть никогда не давала Рубину возможности написать ни одной своей. Сейчас Рубин готов был глубоко за полночь, вовсе не думая о завтрашнем рабочем дне, только читать и читать. Но к вечеру и остроумие Рубина, и жажда спора и витийства также бывали особенно разогнаны -- и надо было совсем немного, чтобы призвать их на служение обществу. Были люди на шарашке, кто не верил Рубину, считая его стукачом (из-за слишком марксистских взглядов, не скрываемых им), -- но не было на шарашке человека, который бы не восторгался его затейством. Воспоминание о "Вороне и лисице", уснащённой хорошо перенятым жаргоном блатных, было так живо, что и теперь вслед за Каганом многие в комнате стали громко требовать от Рубина какой-нибудь новой хохмы. И когда Рубин приподнялся и, мрачный, бородатый, вылез из-под укрытия верхней над ним койки, словно из пещеры, -- все бросили свои дела и приготовились слушать. Только Двоетёсов на верхней койке продолжал резать на ногах ногти так, что они далеко отлетали, да Абрамсон под одеялом, не оборачиваясь, читать. В дверях столпились любопытные из других комнат, средь них татарин Булатов в роговых очках резко кричал: -- Просим, Лёва! Просим! Рубин вовсе не хотел потешать людей, в большинстве ненавидевших или попиравших всё ему дорогое; и он знал, что новая хохма неизбежно значила с понедельника новые неприятности, трёпку нервов, допросы у "Шишкина-Мышкина". Но будучи тем самым героем поговорки, кто для красного словца не пожалеет родного отца, Рубин притворно нахмурился, деловито оглянулся и сказал в наступившей тишине: -- Товарищи! Меня поражает ваша несерьёзность. О какой хохме может идти речь, когда среди нас разгуливают наглые, но всё ещё не выявленные преступники? Никакое общество не может процветать без справедливой судебной системы. Я считаю необходимым начать наш сегодняшний вечер с небольшого судебного процесса. В виде зарядки. -- Правильно! -- А над кем суд? -- Над кем бы то ни было! Всё равно правильно! -- раздавались голоса. -- Забавно! Очень забавно! -- поощрял Сологдин, усаживаясь поудобнее. Сегодня, как никогда, он заслужил себе отдых, а отдыхать надо с выдумкой. Осторожный Каган, почувствовав, что им же вызванная затея грозит переступить границы благоразумия, незаметно оттирался назад, сесть на свою койку. -- Над кем суд -- это вы узнаете в ходе судебного разбирательства, -- объявил Рубин (он сам ещё не придумал). -- Я, пожалуй, буду прокурором, поскольку должность прокурора всегда вызывала во мне особенные эмоции. -- (Все на шарашке знали, что у Рубина были личные ненавистники-прокуроры, и он уже пять лет единоборствовал со Всесоюзной и Главной Военной прокуратурами.) -- Глеб! Ты будешь председатель суда. Сформируй себе быстро тройку -- нелицеприятную, объективную, ну, словом, вполне послушную твоей воле. Нержин, сбросив внизу ботинки, сидел у себя на верхней койке. С каждым часом проходившего воскресного дня он всё больше отчуждался от утреннего свидания и всё больше соединялся с привычным арестантским миром. Призыв Рубина нашёл в нём поддержку. Он подтянулся к торцевым перильцам кровати, спустил ноги между прутьями и таким образом оказался на трибуне, возвышенной над комнатою. -- Ну, кто ко мне в заседатели? Залезай! Арестантов в комнате собралось много, всем хотелось послушать суд, но в заседатели никто не шёл -- из осмотрительности или из боязни показаться смешным. По одну сторону от Нержина, тоже наверху, лежал и снова читал утреннюю газету вакуумщик Земеля. Нержин решительно потянул его за газету: -- Улыба! Довольно просвещаться! А то потянет на мировое господство. Подбери ноги. Будь заседателем! Снизу послышались аплодисменты: -- Просим, Земеля, просим! Земеля был талая душа и не мог долго сопротивляться. Раздаваясь в улыбке, он свесил через поручни лысеющую голову: -- Избранник народа -- высокая честь! Что вы, друзья? Я не учился, я не умею... Дружный хохот ("Все не умеем! Все учимся!") был ему ответом и избранием в заседатели. По другую сторону от Нержина лежал Руська Доронин. Он разделся, с головой и ногами ушёл под одеяло и ещё подушкой сверху прикрыл своё счастливое упоённое лицо. Ему не хотелось ни слышать, ни видеть, ни чтоб его видели. Только тело его было здесь -- мысли же и душа следовали за Кларой, которая ехала сейчас домой. Перед самым уходом она докончила плести корзиночку на ёлку и незаметно подарила её Руське. Эту корзиночку он держал теперь под одеялом и целовал. Видя, что напрасно было бы шевелить Руську, Нержин оглядывался в поисках второго. -- Амантай! Амантай! -- звал он Булатова. -- Иди в заседатели. Очки Булатова задорно блестели. -- Я бы пошёл, да там сесть негде! Я тут у двери, комендантом буду! Хоробров (он уже успел постричь Абрамсона, и ещё двоих, и стриг теперь посередине комнаты нового клиента, а тот сидел перед ним голый до пояса, чтоб не трудиться потом счищать волосы с белья) крикнул: -- А зачем второго заседателя? Приговор-то уж, небось, в кармане? Катай с одним! -- И то правда, -- согласился Нержин. -- Зачем дармоеда держать? Но где же обвиняемый? Комендант! Введите обвиняемого! Прошу тишины! И он постучал большим мундштуком по койке. Разговоры стихали. -- Суд! Суд! -- требовали голоса. Публика сидела и стояла. -- Аще взыду на небо -- ты там еси, аще сниду во ад -- ты там еси, -- снизу из-под председателя суда меланхолически подал Потапов. -- Аще вселюся в преисподняя моря, -- и там десница твоя настигнет мя! -- (Потапов прихватил закона божьего в гимназии, и в чёткой инженерной голове его сохранились тексты катехизиса.) Снизу же, из-под заседателя, послышался отчётливый стук ложечки, размешивающей сахар в стакане. -- Валентуля! -- грозно крикнул Нержин. -- Сколько раз вам говорено -- не стучать ложечкой! -- В подсудимые его! -- взвопил Булатов, и несколько услужливых рук тотчас вытянули Прянчикова из полумрака нижней койки на середину комнаты. -- Довольно! -- с ожесточением вырывался Прянчиков. -- Мне надоели прокуроры! Мне надоели ваши суды! Какое право имеет один человек судить другого? Ха-ха! Смешно! Я презираю вас, парниша! -- крикнул он председателю суда. -- Я ... вас! За то время, что Нержин сколачивал суд, Рубин уже всё придумал. Его тёмно-карие глаза светились блеском находки. Широким жестом он пощадил Прянчикова: -- Отпустите этого птенца! Валентуля с его любовью к мировой справедливости вполне может быть казённым адвокатом. Дайте ему стул! В каждой шутке бывает неуловимое мгновение, когда она либо становится пошлой и обидной, либо вдруг сплавляется со вдохновением. Рубин, обернувший себе через плечо одеяло под вид мантии, взлез в носках на тумбочку и обратился к председателю: -- Действительный государственный советник юстиции! Подсудимый от явки в суд уклонился, будем судить заочно. Прошу начинать! В толпе у дверей стоял и рыжеусый дворник Спиридон. Его лицо, обвислое в щеках, было изранено многими морщинами суровости, но из той же сетки странным образом была вот-вот готова выбиться и весёлость. Исподлобья смотрел он на суд. За спиной Спиридона с долгим утонченным восковым лицом стоял профессор Челнов в шерстяной шапочке. Нержин объявил скрипуче: -- Внимание, товарищи! Заседание военного трибунала шарашки Марфино объявляю открытым. Слушается дело...? -- Ольговича Игоря Святославича... -- подсказал прокурор. Подхватывая замысел, Нержин монотонно-гнусаво как бы прочёл: -- Слушается дело Ольговича Игоря Святославича, князя Новгород-Северского и Путивльского, год рождения... приблизительно... Чёрт возьми, секретарь, почему приблизительно?.. Внимание! Обвинительное заключение, ввиду отсутствия у суда письменного текста, зачтёт прокурор. 55 Рубин заговорил с такой лёгкостью и складом, будто глаза его действительно скользили по бумаге (его самого судили и пересуживали четыре раза, и судебные формулы запечатлелись в его памяти): "Обвинительное заключение по следственному делу номер пять миллионов дробь три миллиона шестьсот пятьдесят одна тысяча девятьсот семьдесят четыре по обвинению ОЛЬГОВИЧА ИГОРЯ СВЯТОСЛАВИЧА. Органами государственной безопасности привлечён в качестве обвиняемого по настоящему делу Ольгович И.С. Расследованием установлено, что Ольгович, являясь полководцем доблестной русской армии, в звании князя, в должности командира дружины, оказался подлым изменником Родины. Изменническая деятельность его проявилась в том, что он сам добровольно сдался в плен заклятому врагу нашего народа ныне изобличённому хану Кончаку, -- и кроме того сдал в плен сына своего Владимира Игоревича, а также брата и племянника, и всю дружину в полном составе со всем оружием и подотчётным материальным имуществом. Изменническая деятельность его проявилась также в том, что он, с самого начала поддавшись на удочку провокационного солнечного затмения, подстроенного реакционным духовенством, не возглавил массовую политико-разъяснительную работу в своей дружине, отправлявшейся "шеломами испить воды из Дону", -- не говоря уже об антисанитарном состоянии реки Дон в те годы, до введения двойного хлорирования. Вместо всего этого обвиняемый ограничился, уже в виду половцев, совершенно безответственным призывом к войску: "Братья, сего есмы искали, а потягнем!" (следственное дело, том 1, лист 36). Губительное для нашей Родины значение поражения объединённой новгород-северской-курской-путивльской-рыльской дружины лучше всего охарактеризовано словами великого князя киевского Святослава: "Дал ми Бог притомити поганыя, но не воздержавши 'уности." (следственное дело, том 1, лист 88). Ошибкой наивного Святослава (вследствие его классовой слепоты) является, однако, то, что плохую организацию всего похода и дробление русских военных усилий он приписывает лишь "уности", то есть, юности обвиняемого, не понимая, что речь здесь идёт о далеко рассчитанной измене. Самому преступнику удалось ускользнуть от следствия и суда, но свидетель Бородин Александр Порфирьевич, а также свидетель, пожелавший остаться неизвестным, в дальнейшем именуемый как Автор Слова, неопровержимыми показаниями изобличают гнусную роль князя И.С. Олъговича не только в момент проведения самой битвы, принятой в невыгодных для русского командования условиях метеорологических: "Веют ветры, уж наносят стрелы, На полки их Игоревы сыплют...", и тактических: "Ото всех сторон враги подходят, Обступают наших отовсюду", (там же, том 1, листы 123, 124, показания Автора Слова), но и ещё более гнусное поведение его и его княжеского отпрыска в плену. Бытовые условия, в которых они оба содержались в так называемом плену, показывают, что они находились в величайшей милости у хана Кончака, что объективно являлось вознаграждением им от половецкого командования за предательскую сдачу дружины. Так например, показаниями свидетеля Бородина установлено, что в плену у князя Игоря была своя лошадь и даже не одна: "Хочешь, возьми коня любого!" (там же, том 1, лист 233). Хан Кончак при этом говорил князю Игорю: "Всё пленником себя ты тут считаешь. А разве ты живёшь как пленник, а не гость мой?" (там же, том 1, лист 281) и ниже: "Сознайся, разве пленники так живут?" (там же, том 1, лист 300). Половецкий хан вскрывает всю циничность своих отношений с князем-изменником: "За отвагу твою, да за удаль твою Ты мне, князь, полюбился." (следственное дело, том 2, лист 5). Более тщательным следствием было вскрыто, что эти циничные отношения существовали и" задолго д о сражения на реке Каяле: "Ты люб мне был всегда" (там же, лист 14, показания свидетеля Бородина), и даже: "Не врагом бы твоим, а союзником верным, А другом надёжным, а братом твоим Мне хотелось бы быть..." (там же). Всё это объективизирует обвиняемого как активного пособника хана Кончака, как давнишнего половецкого агента и шпиона. На основании изложенного обвиняется Ольгович Игорь Святославич, 1151 года рождения, уроженец города Киева, русский, беспартийный, ранее не судимый, гражданин СССР, по специальности полководец, служивший командиром дружины в звании князя, награждённый орденами Варяга 1-й степени, Красного Солнышка и медалью Золотого Щита, в том, что он совершил гнусную измену Родине, соединённую с диверсией, шпионажем и многолетним преступным сотрудничеством с половецким ханством, то есть в преступлениях, предусмотренных статьями 58-1-б, 58-6, 58-9 и 58-11 УК РСФСР. В предъявленных обвинениях Олъгович виновным себя признал, изобличается показаниями свидетелей, поэмой и оперой. Руководствуясь статьёй 208-й УПК РСФСР настоящее дело направлено прокурору для предания обвиняемого суду". Рубин перевёл дух и торжествующе оглядел зэков. Увлечённый потоком фантазии, он уже не мог остановиться. Смех, перекатывавшийся по койкам и у дверей, подстёгивал его. Он уже сказал более и острее того, что хотел бы при нескольких присутствующих здесь стукачах или при людях, злобно настроенных к власти. Спиридон под жёсткой седорыжей щёткой волос, растущих у него безо всякой причёски и догляда в сторону лба, ушей и затылка, не засмеялся ни разу. Он хмуро взирал на суд. Пятидесятилетний русский человек, он впервые слышал об этом князе старых времён, попавшем в плен -- но в знакомой обстановке суда и непререкаемой самоуверенности прокурора он переживал ещё раз всё, что произошло с ним самим и угадывал всю несправедливость доводов прокурора и всю кручинушку этого горемычного князя. -- Ввиду отсутствия обвиняемого и ненадобности допроса свидетелей, -- всё так же мерно-гнусаво расправлялся Нержин, -- переходим к прениям сторон. Слово имеет опять же прокурор. И покосился на Земелю. "Конечно, конечно", -- подкивнул на всё согласный заседатель. -- Товарищи судьи! -- мрачно воскликнул Рубин. -- Мне мало, что остаётся добавить к той цепи страшных обвинений, к тому грязному клубку преступлений, который распутался перед вашими глазами. Во-первых, мне хотелось бы решительно отвести распространённое гнилое мнение, что раненый имеет моральное право сдаться в плен. Это в корне не наш взгляд, товарищи! А тем более князь Игорь. Вот говорят, что он был ранен на поле боя. Но кто нам может это доказать теперь, через семьсот шестьдесят пять лет? Сохранилась ли справка о его ранении, подписанная дивизионным военврачом? Во всяком случае, в следственном деле такой справки не подшито, товарищи судьи!.. Амантай Булатов снял очки -- и без их задорного мужественного блеска глаза его оказались совсем печальными. Он, и Прянчиков, и Потапов, и ещё многие из столпившихся здесь арестантов были посажены за такую же "измену родине" -- за добровольную сдачу в плен. -- Далее, -- гремел прокурор, -- мне хотелось бы особо оттенить отвратительное поведение обвиняемого в половецком стане. Князь Игорь думает вовсе не о Родине, а о жене: "Ты одна, голубка-лада, Ты одна..." Аналитически это совершенно понятно нам, ибо Ярославна у него -- жена молоденькая, вторая, на такую бабу нельзя особенно полагаться, но ведь фактически князь Игорь предстаёт перед нами как шкурник! А для кого плясались половецкие пляски? -- спрашиваю я вас. Опять же для него! А его гнусный отпрыск тут же вступает в половую связь с Кончаковной, хотя браки с иностранками нашим подданным категорически запрещены соответствующими компетентными органами! И это в момент наивысшего напряжения советско-половецких отношений, когда... -- Позвольте! -- выступил от своей койки кудлатый Каган. -- Откуда прокурору известно, что на Руси уже тогда была советская власть? -- Комендант! Выведите этого подкупленного агента! -- постучал Нержин. Но Булатов не успел шевельнуться, как Рубин с лёгкостью принял нападение. -- Извольте, я отвечу! Диалектический анализ текстов убеждает нас в этом. Читайте у Автора Слова: "Веют стяги красные в Путивле". Кажется, ясно? Благородный князь Владимир Галицкий, начальник Путивльского райвоенкомата, собирает народное ополчение, Скулу и Брошку, на защиту родного города, -- а князь Игорь тем временем рассматривает голые ноги половчанок? Оговорюсь, что все мы весьма сочувствуем этому его занятию, но ведь Кончак же предлагает ему на выбор "любую из красавиц" -- так почему ж он, гад, её не берёт? Кто из присутствующих поверит, чтобы человек мог сам отказаться от бабы, а? Вот тут-то и кроется предел цинизма, до конца разоблачающий обвиняемого -- это так называемый побег из плена и его "добровольное" возвращение на Родину! Да кто же поверит, что человек, которому предлагали "коня любого и злата" -- вдруг добровольно возвращается на родину, а это всё бросает, а? Как это может быть?.. Именно этот, именно этот вопрос задавался на следствии вернувшимся пленникам, и Спиридону задавался этот вопрос: зачем же бы ты вернулся на родину, если б тебя не завербовали?!.. -- Тут может быть одно и только одно толкование: князь Игорь был завербован половецкой разведкой и заброшен для разложения киевского государства! Товарищи судьи! Во мне, как и в вас, кипит благородное негодование. Я гуманно требую -- повесить его, сукиного сына! А поскольку смертная казнь отменена -- вжарить ему двадцать пять лет и пять по рогам! Кроме того, в частном определении суда: оперу "Князь Игорь" как совершенно аморальную, как популяризирующую среди нашей молодёжи изменнические настроения -- со сцены снять! Свидетеля по данному процессу Бородина А. П. привлечь к уголовной ответственности, выбрав меру пресечения -- арест. И ещё привлечь к ответственности аристократов: 1) Римского, 2) Корсакова, которые если бы не дописывали этой злополучной оперы, она бы не увидела сцены. Я кончил! -- Рубин грузно соскочил с тумбочки. Речь уже тяготила его. Никто не смеялся. Прянчиков, не ожидая приглашения, поднялся со стула и в глубокой тишине сказал растерянно, тихо: -- Тан пи, господа! Тан пи! У нас пещерный век или двадцатый? Что значит -- измена? Век ядерного распада! полупроводников! электронного мозга!.. Кто имеет право судить другого человека, господа? Кто имеет право лишать его свободы? -- Простите, это уже -- защита? -- вежливо выступил профессор Челнов, и все обратились в его сторону. -- Я хотел бы прежде всего в порядке прокурорского надзора добавить несколько фактов, упущенных моим достойным коллегой, и... -- Конечно, конечно, Владимир Эрастович! -- поддержал Нержин. -- Мы всегда за обвинение, мы всегда -- против защиты и готовы идти на любую ломку судебного порядка. Просим! Сдержанная улыбка изгибала губы профессора Челнова. Он говорил совсем тихо -- и потому только было его хорошо слышно, что его слушали почтительно. Выблекшие глаза его смотрели как-то мимо присутствующих, будто перед ним перелистывались летописи. Шишачок на его шерстяном колпачке ещё заострял лицо и придавал ему настороженность. -- Я хочу указать, -- сказал профессор математики, -- что князь Игорь был бы разоблачён ещё до назначения полководцем при первом же заполнении нашей спецанкеты. Его мать была половчанка, дочь половецкого князя. Сам по крови наполовину половец, князь Игорь долгие годы и союзничал с половцами. "Союзником верным и другом надёжным" для Кончака он уже был до похода! В 1180 году, разбитый мономаховичами, он бежал от них в общей лодке с ханом Кончаком! Позже Святослав и Рюрик Ростиславич звали Игоря в большие общерусские походы против половцев -- но Игорь уклонился под предлогом гололедицы -- "бяшеть серен велик". Может быть потому, что уже тогда Свобода Кончаковна была просватана за Владимира Игоревича? В рассматриваемом 1185 году, наконец, -- кто помог Игорю бежать из плена? Половец же! Половец Овлур, которого Игорь затем "учинил вельможею". А Кончаковна привезла потом Игорю внука... За укрытие этих фактов я предлагал бы привлечь к ответственности ещё и Автора Слова, затем музыкального критика Стасова, проглядевшего изменнические тенденции в опере Бородина, ну и, наконец, графа Мусина-Пушкина, ибо не мог же он быть непричастен к сожжению единственной рукописи Слова? Явно, что кто-то, кому это выгодно, заметал следы. И Челнов отступил, показывая, что он кончил. Всё та же слабая улыбка была на его губах. Молчали. -- Но кто же будет защищать подсудимого? Ведь человек нуждается в защите! -- возмутился Исаак Каган. -- Нечего его, гада, защищать! -- крикнул Двоетёсов. -- Один Бэ -- и к стенке! Сологдин хмурился. Очень смешно было, что говорил Рубин, а знания Челнова он тем более уважал, но князь Игорь был представитель как бы рыцарского, то есть самого славного периода русской истории, -- и потому не следовало его даже косвенно использовать для насмешек. У Сологдина образовался неприятный осадок. -- Нет, нет, как хотите, а я выступаю на защиту! -- сказал осмелевший Исаак, обводя хитрым взглядом аудиторию. -- Товарищи судьи! Как благородный казённый адвокат, я вполне присоединяюсь ко всем доводам государственного обвинителя. -- Он тянул и немного шамкал. -- Моя совесть подсказывает мне, что князя Игоря не только надо повесить, но и четвертовать. Верно, в нашем гуманном законодательстве вот уже третий год нет смертной казни, и мы вынуждены заменять её. Однако, мне непонятно, почему прокурор так подозрительно мягкосердечен? (Тут надо проверить и прокурора!) Почему по лестнице наказаний он спускается сразу на две ступеньки -- и доходит до двадцати пяти лет каторжных работ? Ведь в нашем уголовном кодексе есть наказание, лишь немногим мягче смертной казни, наказание, гораздо более страшное, чем двадцать пять лет каторжных работ. Исаак медлил, чтоб вызвать тем большее впечатление. -- Какое же, Исаак? -- кричали ему нетерпеливо. Тем медленнее, с тем более наивным видом он ответил: -- Статья 20-я, пункт "а". Сколько сидело их здесь, с богатым тюремным опытом, никто никогда не слышал такой статьи. Докопался дотошный! -- Что ж она гласит? -- выкрикивали со всех сторон непристойные предположения. -- Вырезать ...? -- Почти, почти, -- невозмутимо подтверждал Исаак. -- Именно, духовно кастрировать. Статья 20-я, пункт "а" -- объявить врагом трудящихся и изгнать из пределов СССР! Пусть там, на Западе, хоть подохнет! Я кончил. И скромно, держа голову набок, маленький, кудлатый, отошёл к своей кровати. Взрыв хохота потряс комнату. -- Как? Как? -- заревел, захлебнулся Хоробров, а клиент его подскочил от рывка машинки. -- Изгнать? И есть такой пункт? -- Проси утяжелить! Проси утяжелить наказание! -- кричали ему. Мужик Спиридон улыбался лукаво. Все разом говорили и разбредались. Рубин опять лежал на животе, стараясь вникнуть в монголо-финский словарь. Он проклинал свою дурацкую манеру выскакивать, он стыдился сыгранной им роли. Он хотел, чтоб его ирония коснулась только несправедливых судов, люди же не знали, где остановиться, и насмехались над самым дорогим -- над социализмом.


Уважаемые читатели! Мы просим вас найти пару минут и оставить ваш отзыв о прочитанном материале или о веб-проекте в целом на специальной страничке в ЖЖ. Там же вы сможете поучаствовать в дискуссии с другими посетителями. Мы будем очень благодарны за вашу помощь в развитии портала!

 

Вебредактор и вебдизайнер Шварц Елена. Администратор Глеб Игрунов.