Воспоминания Натальи Садомской о Самиздате


Воспоминания Натальи Садомской о Самиздате

- Как и когда появился самиздат в СССР?

- Для меня он появился в 50-е годы, - пожалуй, сразу после смерти Сталина. Сначала мы перепечатывали стихи всех тех поэтов Серебряного века, произведения которых по каким-то идиотским причинам не публиковали в официальной печати - Цветаевой, Мандельштама, неизданные вещи Анны Ахматовой, Гумилёва, Георгия Иванова, Волошина, даже Анненского. Затем были Бродский (его ранние стихи - «Баллада о Джоне Донне» и «Пилигримы»),  Коржавин («Танька»), все стихи Есенина-Вольпина, который был моим другом («Ворон», «Сограждане, коровы и быки» и другие), Окуджава (он пел, а мы перепечатывали), Юлик Ким, Галич, а также Дэзик Самойлов, Слуцкий и Левитанский (они втроём ходили в самиздате; вообще, все писатели, которые  дебютировали в первом «Дне поэзии» и «Тарусских страницах», сначала были опубликованы в самиздате), кое-что из Высоцкого  (хотя, конечно, больше в магнитофонных записях). Как это ни странно, но Барков тоже ходил в самиздате.

Первыми прозаическими произведениями, которые я прочла в самиздате, были две вещи  Тарсиса, которые мне дал Алик Вольпин. Потом, конечно, стали перепечатывать Солженицына («В круге первом», «Раковый корпус», все другие романы), Синявского и Даниэля (после их посадки; хотя их произведения уже были изданы на Западе, но до нас они не доходили, и их тогда  только в самиздате можно было достать; до их ареста я читала в самиздате, может быть, только статью Синявского о социалистичеком реализме), «Крутой маршрут» Гинзбург,   рассказы Шаламова, произведения Максимова (его две повести я впервые прочла именно в самиздате), Белинкова (его я тоже первый раз прочла в самиздате, причём  даже раньше, чем Солженицына), Владимова («Верный Руслан»), «Доктора Живаго» (но ещё до этого отдельно циркулировали стихи из этого романа), не пропущенные в печать фрагменты «Мастера и Маргариты». Затем, когда опустился новый железный занавес, и  «Новый мир» опять на какое-то время прикрыли, стали перепечатывать новомирские публикации 60-х годов. Ещё мы все читали такие маленькие книжечки -  совершенно изумительные эссе Павла Улитина (это - замечательный писатель, ифлиец, однокурсник поэта Когана; его  забрали сначала в ИФЛИ, и потом ещё несколько раз сажали), одна из них называлась «Анти-Асаркан». (Саша Асаркан[1] - это была такая легендарная личность, театральный критик, тоже сиделец. У них в ленинградской тюремной больнице (ЛТПБ) сложилась интересная компания - он, Павел Улитин, Алик Вольпин, Юра Айхенвальд.  Они там выпускали журнал, а когда вышли оттуда, то все стали писать. В частности, в самиздате ходили все стихи Юры Айхенвальда.) А вот Рыбаков, с которым моя мама дружила, хотя и рассказывал мне, что пишет в стол «Детей Арбата» (правда, он их тогда ещё так не называл), но в самиздат их не запускал.

Первые переводы в самиздате появились тоже после смерти Сталина. Тогда я прочла Хэмингуэя (не принятый в печать перевод романа  «По ком звонит колокол»), «Мрак в полдень» Артура Кёстлера (во время передачи этой книги я познакомилась со своим будущим мужем), перевод романа Франсуазы Саган «Бонжюр. тристёс(?)» («Здравствуй, грусть»), речь Камю при получении Нобелевской премии и все другие его произведения, Сартра, оба произведения  Оруэлла («Скотский хутор» и «1984»).

После смерти Сталина распространяли «Завещание Ленина».  Ходили  «Несвоевременные мысли» Горького, «Под серпом и молотом» Бунина», произведения Зайцева, Ремизова, Розанова, обе книги Надежды Яковлевны Мандельштам, перевод книги Орлова об убийстве Кирова, политические памфлеты, подписанные различными псевдонимами. Револьт Пименов опубликовал замечательную работу «А был ли шпион Рейли?» Когда начались судебные политические процессы (над Синявским и Даниэлем,  Галансковым, Делоне и Верой Лашковой), появились записи  хода этих процессов. Затем Павел Литвинов сделал из них сборник.

Когда произошла Венгерская революция, распространяли материалы и о «венгерских событиях» - документы, воззвания, хронику событий. Из Польши привозили  труды о марксизме замечательного философа Лешека Колаковского. Затем стали распространять работы экзистенциалистского хасидского философа  Мартина Бубера, книгу Михайло Михайлова о его путешествии в Россию. Это всё были самодеятельные  переводы, но могли быть и перепечатки из НТС-овских изданий «Посев» и «Грани», из нью-йоркского «Нового журнала»,  парижской ИМКИ,  издательства имени Чехова в Нью-Йорке.  (Это всё русская эмиграция делала.)

Появились какие-то вещи русских философов эпохи религиозного возрождения начала [ХХ] века - Бердяева,  Франка, Трубецкого, кого-то ещё. Позже они стали поступать уже  из тамиздата.

В самиздате ходили ещё правозащитные  документы. Например, когда посадили Синявского и Даниэля (а мы дружили с ними, особенно с Даниэлями), Лариса [Богораз] дала моему мужу Борису Шрагину (который в СССР много занимался эстетикой) сведения о рационе питания в лагерях. Он написал статью о том, как кормят в лагерях, и послал ее в «Комсомольскую правду» и другие газеты и одновременно целую пачку распространил в самиздате. (Это был такой приём при распространении  самиздата, позволяющий создать видимость утечки из редакции.) Вообще, мой муж написал достаточно много писем протеста (у него они всегда имели форму письма вождям или в прокуратуру), в результате чего  нам стали писать разные люди. Боря много писал также в самиздат, но уже под псевдонимами. Один его псевдоним был Сугробов, другой - Яр. Ясный, а ещё один - Лев Венцов.)

Таким было начало самиздата, когда всё перепечатывалось от руки на машинке.

- Как и когда самиздат в СССР прекратил своё существование?

- Это Вам должно быть виднее, потому что я до 94-го года была в эмиграции.

- Каковы были цели и пути распространения самиздата?

- Цели понятно какие, - тут нечего и объяснять. А пути - передача только через дружеские связи.

Произведения поэтов Серебряного века, например, распространяли люди, у которых были дореволюционные издания. Хотя очень может быть, что их привозили и с Запада. Но нам тогда так называемый тамиздат был недоступен. (Тогда границы были очень сильно закрыты, и мы  с иностранцами не общались.) Он появился довольно поздно, - его стали привозить с конца 60-х.

Часто мы ночами сидели за чтением самиздата, передавая друг другу странички по цепочке. Они не были сшиты именно для того, чтобы их при чтении можно было передавать из рук в руки. Это потом самиздат стали переплетать, а сначала его никогда не сшивали, - для того, чтобы можно было сидеть вдвоём, втроём и читать. А как же иначе читать? Иначе только один человек это сможет сделать. Вообще,  самиздат обязательно должен был быть разрозненным, потому что он гораздо более громоздкий и тяжёлый. Например, самиздатский вариант того же романа «В круге первом» был раза в три-четыре больше и тяжелее  типографского. Так что  лёжа или держа в руках его было бы очень трудно читать. Поэтому мы брали стопочку листов и читали.  Кроме того,  переносить и прятать его удобнее было частями. Поэтому мы (во всяком случае, вначале, когда это было опасно) никогда ничего не сшивали. Это Глазков, который придумал слово «самиздат», сшивал свои сборники, потому что в каждом из них было только  по несколько стихотворений. А когда стали перепечатывать такие махины, как у Солженицына, Гроссмана, Владимова, то это всё делали на разрозненных страничках именно  потому, что они очень большие, громоздкие и тяжёлые.

- Существовал ли рынок самиздата?

- Нет. Для меня - нет. Я ни разу в жизни ничего не купила. Всё, что я имела, я получала бесплатно. Может быть, какие-то машинистки потом и печатали самиздат за деньги, но в нашей среде люди могли ночами сидеть и сбивать себе пальцы за машинкой, но за деньги его не продавали. Я, скажем,  возила самиздат в Ленинград, но никогда в жизни не продавала его, и никогда в жизни никто не предлагал мне его купить. Мы всё это делали бесплатно, даже рискуя посадкой.

- Вспомните ли Вы какие-нибудь интересные, яркие моменты, связанные с бытованием самиздата?

- Самым смешным была наша идиотская конспирация, когда мы говорили друг другу по телефону: «Ты печёнку уже съел?» - «Съел.» - «Ну тогда передай её такому-то». Или говорили: «Селёдка - на окне.» - «Очень хорошо, я её сейчас прочту». Конспираторы мы были аховые, совершенно никудышные. Наша главная идея заключалась в гласности, и поэтому когда мы начинали конспирировать, получалось чёрт знает что.

Ещё был один очень смешной случай.  Борис [Шрагин] написал письмо в защиту Гинзбурга, в котором указал наш адрес и номер домашнего телефона, а копии отправил в прокуратуру, в ЦК партии, в КГБ и какую-то газету. И однажды утром, часов в шесть или семь, в дверь нашей квартиры позвонили. (Мы очень испугались, потому что к тому времени  Борю уже выгнали из партии и с работы, и мы реально ожидали его ареста.) Я через дверную цепочку спрашиваю: «Кто там?»  В ответ просят Бориса Шрагина. Я спрашиваю: «А по какому делу?» И довольно интеллигентный голос из-за двери отвечает: «По делу срочной помощи». Тогда я открываю дверь и вижу: стоит человек в очках и с портфелем в руке. И не входит. Я говорю: «Заходите». Он: «Нет, я не могу». Я: «Но в чём дело?»  И он, не входя, говорит: «Понимаете, я хочу, чтобы Борис Шрагин написал о безобразиях в Ленинской библиотеке». Я спрашиваю: «О каких безобразиях?» Он говорит: «В Ленинской библиотеке очень плохая столовка. Там воруют. Есть невозможно». (А мы только накануне вернулись из Ленинки и видели, что там, действительно, котлеты чуть ли не гуталином поливают.) Я говорю: «Ну заходите, поговорим. А почему Вы сами не напишите?» Он отвечает: «Понимаете, у меня трое детей, и я боюсь». Я спрашиваю: «Ну а зайти почему не хотите?» Он отвечает: «Ну я же Вам сказал, что у меня  трое детей». Я: «Ну хорошо. Как Ваша фамилия?» - «Нет, фамилию я тоже не могу назвать, но имя, может быть, скажу - Валерий». И убежал. Вот такая степень храбрости была у этого интеллигента, который явно просиживал целыми днями в Ленинской библиотеке и который почему-то решил, что Боря должен написать про безобразия в этой библиотеке. После того, как мы опубликовали наш адрес в самиздате, а письмо в защиту Гинзбурга еще и передали по «Свободе», таких обращений стало полно, и к нам пошли ходоки по каким-то бытовым вопросам. Но этого я особенно запомнила.

Беседовал А. Пятковский


[1]  "…Хотя, откровенно говоря, мы предпочитали общество другого интеллектуального оборванца, бродяги и бывшего лагерника. Впрочем, лагеря Саша Асаркан, по счастью, избежал, его пятилетняя отсидка ограничилась знаменитой ленинградской тюремной психбольницей. Тоже, надо полагать, не подарок. Догадываюсь, что обвинения в конце сороковых Асаркану предъявлялись самые фантастические, он, однако, не считал, что посадили его зазря. Напротив, уверял, что просто не могли не посадить. Слишком уж вызывающий образ жизни он вел, вернувшись из эвакуации круглым сиротой. Шлялся по Москве, проникал по контрамаркам, а то и напротырку на все московские премьеры, вступал в театральных и консерваторских кассах в непреднамеренные беседы и эстетические споры, вещал на сомнительном пятачке Кузнецкого, где по традиции толклись книжники, и в курилке Ленинской библиотеки, спасаясь от мороза в теплых вестибюлях метро, пересказывал содержание трофейных фильмов и переводных романов.

Замели Асаркана осенью сорок девятого. Накатывала волна так называемых молодежных посадок, когда из вузов, с учебных подмостков, из литературных кружков, прямо с московских мостовых принялись планомерно подбирать наиболее ярких ребят, по простодушию таланта не умевших молчать, сидеть смирно — не фонтанировать, не блистать, не выступать, как выразились бы на три десятилетия позднее. Я иногда прикидываю, сколько бы моих закадычных приятелей, легкомысленных, языкатых, трепливых, попали бы под бестрепетный кагэбэшный каток, если бы ко времени нашей юности громоздкая машина репрессий не забарахлила бы и не забуксовала, как надорвавшаяся полуторка. Нас притесняли, прижимали, прорабатывали, запугивали и покупали, но все-таки не сажали, и это следует признать большой исторической удачей целого поколения.

Асаркан принадлежал к менее удачливой генерации и оказался в тюремной психбольнице. Быть может, одаренность городского дервиша и впрямь показалась следователям явным психическим отклонением, быть может, идеологи строгого режима уже тогда начали примерять практику домов скорби к потребностям своего ведомства, кто его знает.

Впоследствии Асаркан многие заметки подписывал именами своих следователей из КГБ. Налетухин, Тамаев, Стрелков — из закрытых полицейских протоколов эти фамилии перекочевали на страницы театральных изданий, которые в те годы почитались особо прогрессивными. Еще бы, ведь делались они руками недавних узников все тех же тюремных психбольниц. Один из сотрудников, встретив после реабилитации на московском перекрестке нищего Асаркана, затащил его в редакцию. В редакции Асаркан сел за старую дребезжащую и звенящую, будто трамвай «Аннушка», каретку «Ундервуда», и через несколько дней выяснилось, что он журналист от Бога. Причем не в том смысле, в каком обтесала эту профессию практика партийно-советской печати, а в совсем ином, забытом, первородном.

Саша мог писать о чем угодно, о собачьей выставке или о концертах феноменального танцовщика, бывшего чеченского ссыльного Махмуда Эсамбаева, его заметки содержали всю необходимую к случаю, безукоризненно выстроенную информацию, но не в ней было дело. Дело было в свойском, но без панибратства тоне, в игре глубокого и в то же время изящного ума, который всякому явлению находил единственно точное определяющее слово. Сам этот стиль мог считаться сопротивлением абсурду советской лексики. И еще в грандиозной, но ничуть не академической, не занудливой, какой-то беззаконно артистичной эрудиции, которая и просвещала читателя и вместе с тем его очаровывала. И еще во вкусе — безупречном, и в то же время снисходительном и романтичном, насмешливом и деликатном одновременно.

Ничего равного асаркановской манере не было в тогдашней театральной критике и журналистике. Должно быть, записным читателям рецензий рисовался образ ироничного завсегдатая лож и партеров, утомленного «арбитра художественной элегантности», мудрого кейфующего мэтра. А мэтр в пиджаке с чужого плеча и в расползающейся от ветхости ковбойке сидел за столиком кафе, смолил копеечную «Шипку» или почти бесплатный «Дымок», школьной авторучкой правил отстуканные на машинке заметки, чаще свои, но нередко и чужие, подсунутые начинающими газетчиками и сочинителями всех возрастов, давал советы, высказывал оценки, читал мгновенные летучие лекции, рассказывал об Италии, в которой никогда не был, но про которую знал решительно все, поскольку в психическом своем узилище томился вместе с крупнейшими питерскими итальянистами, филологами и искусствоведами. Порой он стрелял три рубля, чтобы расплатиться за кофе, или же, наоборот, оказавшись неожиданно при деньгах, раздавал долги и делал окружающим подарки".

(Анатолий Макаров. Кафе «У кота». Столица, №44, 1992 г.)

 

Оставьте, пожалуйста, свой отзыв

 

Вебредактор и вебдизайнер Шварц Елена. Администратор Глеб Игрунов.